Человечность
Шрифт:
— Я не знал, что ты остался. — сказал Крылову Бурлак.
— Ты тут ни при чем, Федя.
Бурлак мог бы и не оправдываться: здесь непросто было что-нибудь узнать или упомнить. Все могло быть иначе, если бы не внезапность, не белые халаты. Крылова оставили одного, даже без второго номера, но и он сам тоже не знал, что по ту сторону насыпи остался Марзя и один держался до последнего патрона.
Дня через два на заставу сообщили о новом возможном наступлении немцев со стороны хутора Тертовского. Приехал Фоменко, подошли десятка два женщин из лесных земляночных деревень и взвод Силакова. Вдоль опушки запели пилы, застучали кирки и топоры. К концу дня перед Тертовским выросли три дзота,
Рабочие ушли с заставы вечером, а утром партизаны ждали наступления.
Всю ночь вдоль опушки расхаживали патрули, к утру оба взвода заняли оборону. Резервную роту Фоменко повел в обход Тертовского, чтобы перекрыть гитлеровцам путь к отступлению.
Но вопреки ожиданиям, они не появились. Напрасно прождав сутки, Фоменко и Силаков увели партизан в тыл. На заставе осталось тринадцать человек.
Началась размеренная сторожевая служба. Днем по приказу Ломтева Максимыч выставлял на хуторе дозор — двух партизан с пулеметом. Крылов теперь ежедневно проводил на Тертовском по многу часов. Место было хуже некуда: в случае опасности дозор был предоставлен самому себе. Отправляясь на хутор, Крылов никогда не был уверен, что вернется назад.
Пепелища, следы солдатских сапог и беспорядочно разбросанные на снегу стреляные гильзы вызвали у него гнетущее чувство обреченности.
Но постепенно и на Тертовском устанавливался свой особый быт. Здесь были даже уютные места — несколько погребов, единственное, что уцелело после карателей. Один погреб постоянно занимали дозорные: он маскировал их и укрывал от ветра.
Крылов дежурил здесь с Бурлаком, с Киреевым, с Фоминым, но чаще его напарником оказывался Марзя. Тогда Крылову приходилось наблюдать за двоих. Марзе и дела будто не было до Тертовского. Он набирал щепок, разводил в погребе костер, садился у огня, закуривал, сушил портянки и рукавицы или замусоленным карандашом писал в старенькой записной книжке. На улицу он выходил редко и не затем, чтобы посмотреть, нет ли какой опасности.
— Ты понаблюдал бы, Паш… — не выдержал Крылов.
— Сушить будешь? Садись на корыто.
— Да нет.
Марзя встал, прошел к задней стене, взглянул в щель и опять сел на прежнее место. Взгляд у него был отрешенный, направленный в себя: Всему своя пора: зимой трещит мороз, Весной бегут ручьи и оживают реки, И не узнаешь больше заспанных берез, Которые застыли, кажется, навеки. А летом небосвод шатается от гроз, Рождая смутные тревоги в человеке. Но истекут потоки светлых летних слез — Ромашка в поле снова открывает веки. А осенью тускнеет изумрудный луг, И падает листва, и улетают птицы. И снова все уже безжизненно вокруг — Всему своя пора, всему свои границы.
И я когда-нибудь к черте той подойду И, как увядший лист, на землю упаду.
В своей длинной расстегнутой шинели Марзя напоминал большую исхудалую птицу. Но если бы Крылову предложили выбирать из окружающих его людей самого красивого человека, он выбрал бы Марзю. Не считая Ольги, конечно. Даже Саша начинал отступать перед Марзей: время и расстояния отдалили его от Крылова.
— Ты где учился, Паша?
— В университете. В сорок первом, в июне, попал на фронт. Было окружение и все прочее. Посчастливилось: добрался до своего хутора, за Ямполем. А там только головни да кошка.
Крылов вспомнил заснеженную поляну среди леса, унылый ряд печных труб, тощую одичавшую кошку. Неужели это его хутор?
– . С неделю бродил вокруг, искал своих. У меня там была мать, сестры и братишка. Не нашел — никого не осталось. Пробовал устраивать на дорогах засады, в одиночку. Толку в них было мало. Потом Сеню встретил. С ним пришли к Ломтеву.
— А Ломтев до войны… кем был?
— Директором промторга.
— Расскажи о нем…
— История тут простая, а практика… популярная.
Марзя закурил, промолчал. Крылов тоже молчал. То, о чем говорил Марзя, тревожило, пугало его.
— Как командир Ломтев ничего не значит, — продолжал Марзя. — Всеми операциями руководят Фоменко и Ивакин. Фоменко — профессионал, а бывший учитель Ивакин — умница, он, как Владимир Степанович, свое слово еще скажет. Но с Ломтевым им нелегко: он ловок, умело прикрывается формальностями, его непросто поймать с поличным, он учитывает все. Ты думаешь, мы с тобой случайно сидим здесь, особенно… ты? Тут тоже расчет.
Слова Марзи вызвали у Крылова ощущение грозящей ему и Ольге беды. Он выглянул из двери, и то, что он увидел, разом вытеснило мысли о Ломтеве.
— Паша, идут!
Они приняли этот неравный бой, двадцатидвухлетний студент Павел Марзин и Женька Крылов, которому еще не было восемнадцати и который был гораздо старше своих лет.
Крылов ударил из пулемета по узкой колонне, которая, как живое существо, отделяла от себя два удлиняющихся людских усика из грязно-белых халатов. «Эх, Сенька-Сенька, — с внезапным укором подумал он, — здесь надо было умереть, здесь…» Но ему стало неприятно, оттого что он так подумал о Сеньке. «Ты, Сеня, был хороший парень, и тебя здесь очень не хватает», — поправил он себя.
Он перебегал от печки к печке, возвращался назад, падал и снова, инстинктивно угадывая, что надо было делать, стрелял. Время исчезло, он будто провалился в небытие. Он не знал, где Марзя, не слышал свиста пуль, не чувствовал своего тела, не чувствовал страха, который улетучился после первой очереди. Он только следил, чтобы халаты не приблизились к нему, не обошли его с обеих сторон, и он перебегал, отбегал, чтобы держать их на расстоянии, прижимал их к снегу, выковыривал из снежных нор, отжимал назад, пока не стало тихо.
Потом ровно застучал партизанский «максим», и опять бежали партизаны, и впереди всех — Федя Бурлак, а Крылов сидел около Марзи и смотрел на его неподвижную, будто спящую вниз лицом фигуру.
Марзю похоронили на опушке леса.
— Правильный был человек. — проговорил Максимыч, делая топором зарубки на березах.
Весной могильный холмик расплывется, зарастет травой, зарубки же останутся, по ним легко будет найти могилу.
Смерть Марзи оставила в сердцах у партизан глубокую печаль. Когда он был жив, его будто не замечали, а чаще всего над ним подшучивали. Но когда его не стало, образовалась пустота, которую ничем нельзя было заполнить. Так бывает с настоящими людьми. Они оставляют после себя гораздо больше, чем могильный холмик. Их памятник — в умах и сердцах. Такой памятник не тускнеет.