Черный Волк. Тенгери, сын Черного Волка
Шрифт:
Ранним утром тысяча Тенгери снова выступила в поход и поскакала навстречу солнцу. Красное, как огненная лилия, поднималось оно из травы и так медленно карабкалось по высоким острым стеблям, словно оно всю ночь провело в степи и еще не выспалось. Всадники тоже не выспались и ехали с опущенными, как и у их лошадей, головами. Слышались только тарахтение и скрип колес повозок да жалобные крики чибисов, сопровождавших тысячу почти от самого лагеря.
Когда они начали уже отбрасывать тени и ночная прохлада улетучилась из их тел, Тенгери поведал ехавшему рядом Тумору о своих снах.
А впереди них ехал десятник, и, когда
— Ну и дурацкие же сны тебе снятся, Тенгери! Неужели ты думаешь, что император китайцев, сын желтой пятнистой волчицы, заставляет делать дорогие бумажные деньги, чтобы ни за что ни про что раздавать их простым людям на улицах? Будь оно так, разве не купил бы себе каждый китаец столько верблюдов, баранов, овец, буйволов, ослов, повозок, шелка, риса, золота, серебра, жемчуга, сапог и фарфора, сколько пожелает? Ничего этого в империи Хин нет. Ты должен сделать что–нибудь нужное, полезное, ценное — и тогда ты получишь дорогие листки. Допустим, ты мастеришь повозку. Тот, кому она нужна, дает тебе за нее эти бумажные деньги. С этими листками ты пойдешь, например, к соседу, который ткет шелк, и купишь себе его. Если ты смастерил много повозок, сможешь купить много шелка, а если он наткал много шелка, он купит себе много риса и чая. Но запомни раз и навсегда, — он повысил голос и откинулся в седле настолько, что ехал сейчас как бы между Тенгери и Тумором, — больше всего дорогих листков остается в руках жадных купцов. Они вороваты, как сороки, и тащат к себе все, что блестит, сверкает и переливается. Да, все в свое гнездо! Скупят у ткачей шелка, ну, предположим, целых сто штук за, за… — старый десятник в задумчивости погладил свою седую бороду, — ну, примерно за тысячу листков…
— Тысячу таких листков, как у меня?
— Да, Тенгери, за тысячу! Или, может быть, за десять тысяч…
— Десять тысяч?
— Десять тысяч!
— Ты преувеличиваешь, Бат!
— Нет! Ну, ладно, положим, за тысячу. Купят за тысячу листков сто штук и потом — слушайте меня внимательно! — поедут по деревням и маленьким городкам. И будут отрезать от штуки столько, сколько людям нужно, будут продавать по кускам и кусочкам, а когда распродадут все, у них в кармане будет не тысяча, а пять тысяч листков.
— Если бы я умел ткать шелк, я сам бы его и продавал, — сказал Тумор.
— Болван! Ну ездил бы ты по деревням, а кто бы за тебя ткал? Кому, как не купцам, знать, что из этого толку не будет! И еще они знают, что ткачи спят и видят, чтобы к ним кто–нибудь пришел и забрал весь товар сразу. Но все равно: купцы и торговцы — недостойные люди, и наш хан их ненавидит, потому что они обманывают людей. Нужно нам, допустим, железо, чтобы наши кузнецы выковали много мечей, топоров и наконечников для стрел, тут как раз эти купцы и торговцы и назначают цену — сколько дубленых шкур и мехов им за это подавай. А эти дубленые шкуры и дорогие меха они продают в империи Хин по такой цене, что могут купить вдвое больше железа, чем обменяли у нас. Да–да, торговцы и бумажные деньги — это несчастье для городского народа. Так говорит наш хан. — И Бат снова поехал вперед.
— Десять тысяч листков, — еще раз повторил Тенгери. — Десять тысяч! Ровно столько, сколько воинов в личной охране хана.
На другое утро зарядил дождь, но потом опять выглянуло солнце, и Тенгери подумал, что этот день будет похож на вчерашний и все предыдущие: никакого
— Враг обрушился на наш обескровленный левый фланг у городка Дзу—Ху, мы несем тяжелые потери, — доложил стрелогонец тысячнику. — Если ему удастся разбить нас в этом месте, он обойдет нас, бросится на восток и ударит по нашим главным силам с тыла — они сейчас сражаются под Великой стеной. Вперед, в бой, погибнем или победим вместе! Все за хана!
— Смерть врагу! — вскричали воины.
Тысяча воинов нахлестывала тысячу лошадей.
— Тумор! — крикнул Тенгери, подгоняя вороного, которого ему подарил властитель; пригнувшись к гриве коня, он мчался вместе с девятьюстами девяносто девятью всадниками по степи подобно буре.
Заметив скачущего рядом Бата, Тенгери заорал:
— Мы будем биться, десятник, будем биться насмерть, хоть мы и последняя тысяча.
— Лишь бы не опоздать!
Опоздать? Тенгери приставил к шее вороного острие маленького кинжала и слегка надавил — руку обдала струйка теплой крови.
— Брось это! — крикнул ему Бат. — Такого приказа пока не было. Или ты хочешь прискакать к Дзу—Ху в одиночку?
— А почему он не отдает такого приказа?
— Откуда я знаю? Я не тысячник, я подчиняюсь ему, как ты должен подчиняться мне!
Тенгери отдернул руку с кинжалом от шеи жеребца.
— Мы обязательно придем слишком поздно, если лошади не будут мчаться во весь опор, будто за ними гонится сама смерть. Приставь им кинжал к горлу — и они полетят, Бат!..
— Я вижу Дзу—Ху! Дзу—Ху в огне!
— Вижу, вижу, Бат! — заорал в ответ Тенгери.
На горизонте появилась широкая желтая полоса, освещенная солнцем и бугристая, будто там паслись неисчислимые стада верблюдов. Тенгери ткнул вороного плеткой в морду и крикнул:
— Дзу—Ху, вороной! Беги!
От боли лошадь яростно заржала.
Спереди донесся приказ:
— Перестроиться! Принять боевые порядки!
Тысяча выгнулась, как раскрывшийся веер.
Сверкнули боевые топоры.
Грохот копыт угрожающе накатывался на город. Были уже видны деревянные дома и глинобитные хижины. Они стояли на склоне холма, напоминая что–то вроде ступеней широкой лестницы. И еще было похоже, будто одни из них стоят на крышах других и поддерживают пагоду, увенчавшую вершину холма подобно устремленной в небо стреле. Туда же, в небо, тянулась черная пелена, из которой под порывами ветра вырывались языки огня.
Тем временем тысяча приблизилась к городским воротам. Точнее сказать — к тому, что от них осталось, потому что сами они валялись в пыли, распавшиеся на мелкие части, словно по ним ударил мощный железный кулак. Насмерть перепуганные женщины и дети рыдали, стоя на коленях перед трупами, или отгоняли от них бездомных псов, готовых эти трупы рвать на части. Никаких мужчин–китайцев, кроме мертвых, здесь не осталось. Городской старейшина, слишком древний, чтобы выжать из себя хоть слезинку, выступил вперед и обратился к тысячнику с такими словами: