Чёртов палец
Шрифт:
— А если серьезно? Что это за чёртов палец такой?
— Ну, если верить науке, это сплавленные молнией песчинки — кристаллы кварца. А температура плавления кварца около тысячи трёхсот градусов Реомюра. Молния, как видите, чертовски горяча.
— Чертовски… Как интересно! И жутко… Можно, я сохраню его на память?
— Сделайте одолжение, он ваш. Говорят, он приносит удачу…
— Удачу? Как мило! Это именно то, чего всегда недостаёт…
Тщательно осмотрев чёртов палец и спрятав его в дорожный чемоданчик, Лотта с энтузиазмом занялась приготовлением завтрака из привезённой ими провизии. Навроцкий, обследуя дом и прилегающую к нему территорию, слышал, как из окна кухни доносилось её пение на чужом ему языке. Между тем он не без удовольствия убедился в том,
После завтрака они перевернули лодку, под которой в изобилии ползали напугавшие Лотту уховёртки, столкнули её в воду и поехали кататься по озеру. На том самом месте, где год назад он впервые увидел Лотту, Навроцкий перестал грести, поднял над водой вёсла и припомнил подробности прошлогоднего происшествия. «Потребовался почти год, чтобы она переместилась с того берега в мою лодку, а ведь здесь и тридцати саженей не будет», — подумал он, невольно улыбнувшись. Ему захотелось немедленно признаться ей во всём, но он не отважился, опасаясь, что это может смутить их обоих. Лотта же заметила и то, как он всматривался в берег, будто что-то вспоминая, и то, как затем усмехнулся своим мыслям.
— Я здесь рисовала в прошлом году, — кивнула она в ту сторону, куда он смотрел. — Вон там. — Она направила на него пристальный взгляд, но тут же закрыла глаза и подставила лицо солнцу.
Навроцкий почувствовал, как под этим взглядом щёки его потеплели, может быть, даже покраснели, и был благодарен ей за то, что она закрыла глаза. Лодка, словно дирижабль, плавно скользила среди дрейфующих вокруг неё облачков, мерно поскрипывали уключины, ритмично будоражили зеркальную гладь вёсла, и ему хотелось насладиться каждым мгновением этого волшебного парения. С жадностью вглядываясь в светлое лицо Лотты, будто вобравшее в себя в эту минуту безмятежность и красоту окружающего их озёрного мира, он думал о том, что переживает лучшие минуты жизни.
— А вы и вправду очень красивы, — сказал он тихо, почта шёпотом.
— Это не важно, — отозвалась Лотта, не открывая глаз.
— Не важно? Отчего же?
— Одни люди рождаются некрасивыми, другие — красивыми, и в этой случайности нет ни вины их, ни заслуги. В человеке важны его душевные качества, его стремление к внутреннему совершенству, а не внешние черты. Если человек подавляет в себе всё, что есть в нём низменного, развивает возвышенное, лучшее, тогда он и красив.
— Это так… А всё ж таки я не могу не любоваться вашим лицом.
— Любуйтесь, пожалуй, — повела плечами Лотта. — Но прошу вас, не называйте меня красивой. Я этого не люблю. Обещаете?
— Обещаю.
Она открыла глаза.
— У нас здесь поблизости была маленькая дачка. Мы провели на ней почта всё прошлое лето, но осенью мама её продала, — сказала она, сменив тему разговора. — Помните, мы встретили вас по дороге сюда и подвезли до поворота?
— Помню.
Она снова закрыла глаза.
— Здесь так хорошо и покойно…
— Не могу взять в толк… — сказал Навроцкий.
— Что?
— Я ведь мог продать эту дачу, когда мне нужны были деньги, а мне и в голову это не пришло. Я просто забыл о ней.
— Хорошо, что это не пришло вам в голову!
— Да, хорошо… — Он положил вёсла в лодку и растянулся в ней во весь рост.
Так, глядя в небо и слушая звуки леса, они и проблаженствовали в лодке почти до самого обеда, а после устроили маленький пикник на полянке перед домом. Лотта сварила кофе и постлала на траве скатерть. Они пили кофе и смотрели на озеро, на ныряющих за добычей чомг, на волнующийся камыш, на блики, играющие на поверхности воды, а потом долго лежали и молча взирали на небо. И вдруг прямо у них над головами — всего саженях в трёх, не более, —
— Потрясающе! — воскликнул Навроцкий. — Я никогда не видел ничего подобного.
— И я тоже. Я должна это нарисовать!
Они снова легли в траву, но долго не могли успокоиться.
— Такое можно увидеть только раз в жизни, — сказала Лотта.
— Пожалуй, ещё реже.
— Да, пожалуй… Если бы мы сюда не приехали, мы, верно, не увидели бы этого никогда… И если бы не лежали сейчас на этом месте… Помните, как у Бальмонта: «И над озером пение лебедя белого, точно сердца несмелого жалобный стон»?
Она закрыла глаза.
— Твоё письмо действительно спасло мне жизнь, — вдруг сказал Навроцкий, не замечая, что перешёл на «ты».
— Как же это случилось? — спросила она мягко.
И он рассказал ей о том, как в роковой, решающий момент заметил её письмо у себя на письменном столе. Она выслушала его внимательно, не перебивая, продолжая лежать с закрытыми глазами, лишь уголки её губ чему-то улыбались.
— Знаешь, — сказала она немного погодя, — один из моих предков сражался в Испании, в армии Наполеона, и привёз оттуда жену-испанку. До моей матери все женщины в нашем роду были черноволосыми.
— Стало быть, ты чуточку испанка?
Навроцкий смотрел на её волосы, вобравшие в себя солнечный свет, словно тончайшие, прозрачные струйки родниковой воды, худые плечи с по-девичьи трогательно выдающимися ключицами, юное светлое лицо, весело подрумяненное на щеках загаром, небольшие груди, молодо и пружинисто, точно цветы подсолнуха, обратившиеся к солнцу, узенькую талию, плавно переходящую в созданные для любви полусферы бёдер, и тихое, благоговейное восхищение этой нетронутой красотой, прельстительной, влекущей, внезапно сменилось в нём томительным, нестерпимо острым чувством мужского восторга. Он медленно приблизился к ней и осторожно поцеловал в губы, на которых ещё оставались запах кофе и сладость пирожного. Она лишь на мгновение приподняла веки, обрамлённые вздрагивающими тёмными ресницами, и, зажмурив глаза, робко и неумело обняла его. Ещё через минуту, уступая его порыву, она чуть приоткрыла влажную, ароматную мякоть горячих от солнца губ, и неясное, не знакомое ей чувство, пугающее и сладостное, пронизывающее до боли и восторга, охватило её затрепетавшее существо. И когда поцелуи его начали обжигать кожу, когда она почувствовала, что уже не властна над своими губами, лицом, телом, когда нечто парализующее волю, страшное, роковое подхватило её, как ураган, и понесло в какую-то таящую опасность terra incognita, — в висках у неё вдруг отчётливо и властно зазвенело, словно чья-то стерегущая рука ударила в колокол: «Не сейчас! Не сейчас! Не сейчас!» Но поднявшийся в ней вихрь стеснил дыхание, лишил её, точно инквизитор, языка и речи, вырвал с корнями голосовые связки. Ей казалось, что ещё мгновение — и этот вихрь высушит в ней остатки сознания. Лишь из какой-то неведомой глубины разум робко, но настойчиво твердил ей, что уж коли сплетена она из живой ткани, коли проснулась в ней дремавшая ранее чувственность, надобно обуздать её, научиться управлять ею. Иначе как жить? Как быть человеком? И когда в результате этой внутренней борьбы губы её слабо прошептали: «Нет, не сейчас…», когда она всё ещё не знала, что случится с ней через минуту, за домом, со стороны крыльца, послышались шаги и стук в дверь.
4
— Вижу, стоит автомобиль у тропки… — говорил Пётр Алексеевич подошедшему к крыльцу Навроцкому. — Ну, думаю, никак князь пожаловал. А я так… на пару часиков заехал… проверить, всё ли здесь чин чином.
Навроцкий предложил полковнику немного поудить, на что тот охотно согласился. Захватив удочки, они отправились на берег. Уже через четверть часа в ведре у них плескалось несколько крупных краснопёрок, из которых Лотта тут же приготовила уху. Навроцкий принёс из погреба вина — и обед был готов.