Чешская рапсодия
Шрифт:
— Как считать. Я только начал учиться в высшей сельскохозяйственной школе, люблю полевые работы, ну да ничего, здесь я тоже все время в поле. Всех нас свела судьба, привыкаем понемножку друг к другу…
— Не будем подменять понятия, командир, — заметил Конядра. — Нас свела не судьба, а Красная Армия.
— Я тоже учился в гимназии, да не закончил — исключили из седьмого класса, — улыбнулся Кнышев без всякой горечи. — Ничего, революция — лучшая школа. Расскажите мне, товарищи, как вы себя здесь чувствуете. Говорите по-своему, что не пойму, объяснит мне товарищ Бартак.
Беда Ганза встал, окинул беглым взглядом свои выцветшие драгунские брюки, расставил ноги и
— Меня зовут Бедржих Ганза, я колесник, а при надобности кучер в имении эрцгерцога Фердинанда д'Эсте, которого застрелили в Сараеве, из-за чего будто бы возникла эта война. Наш командир прав, семейных забот у нас нет, зато есть другие. Порой никак не распутаемся с вопросами. Я тоже частенько чертовски, как бы сказать, плаваю… Вот как остановимся где-нибудь, позовем вас, товарищ Кнышев, в нашу теплушку и высыплем вам весь мешок вопросов. Из всех нас у Яна Шамы, пожалуй, самая светлая голова. А вот один вопрос есть у нас прямо сейчас. — Ганза проглотил слюну и виновато улыбнулся. — Отчего это, товарищ комиссар, у царских генералов до сих пор такое влияние на мужиков и казаков? За какие такие обещания люди отдают им душу? Я бы этих генералов позапирал еще в прошлом году осенью, после Октября. Как устроим что-нибудь подобное в Чехии, генералы у нас и не пикнут. И пойдут-то за ними только богачи да ренегаты.
Кнышев медленно отхлебывал чай, помаргивая. Бартак, опасаясь, что он не понял Аршина, перевел. Вагон громыхал по рельсам, качался из стороны в сторону. Кнышев пристально глядел на Беду.
— Это долгий разговор, товарищ, — сказал он наконец. — Об этом надо будет поскорее поговорить в спокойной обстановке. Когда вы были взяты в плен?
— В пятнадцатом, под Львовом.
Петник и Шама за спиной Ганзы начали тихо смеяться.
— Сейчас он и комиссару покажет, где его нагайкой поцеловали, — прошептал Шама Костке, который не понял, чего они хихикают.
— Понимаю, вы как пленные мало что могли видеть, — сказал Кнышев, — но не так уж много укрылось от вас. Не каждый украинец, русский понял, что даст ему победившая революция, и до сих пор многие не решаются положить на алтарь будущего страх перед кнутом. — Кнышев почесал широкий заросший подбородок и отвел с губ длинные светлые усы. — Хотите послушать немного о прошлом нашего народа?
— Зачем спрашивать, товарищ, — сказал Конядра, — Мы ведь потом тоже будем рассказывать.
Натан Федорович Кнышев весело усмехнулся:
— Вам нужен протокол вскрытия, так? Хорошо. Очень хорошо. — Кнышев допил чай, отдал чашку Шаме и начал.
Он рассказал о жизни в дворянских поместьях на Украине и в России, о том, как жили в городах, в каких условиях работали люди на заводах и фабриках. Рассказал о войске казачьем и о власти атаманов. Он говорил медленно, чтобы его понимали, и то и дело оговаривался, что скоро научится по-чешски.
— У нас нисколько не лучше, товарищ комиссар, — отозвался Ян Шама, — только здешний мужик знал лекарство против этого, знала его и казацкая беднота. А мы тоже так жили и знаем, к каким мыслям приходит человек, если его каждый день кормить кашей из прогорклой гречихи.
Кнышев с улыбкой ответил:
— Конечно, и мужик, и рабочий знали такое лекарство, а разве мало было на Украине и в России бунтов и восстаний? Только захлебывались они в собственной крови, и потому не удивляйтесь, что многие еще боятся господской злобы. — Он вытащил из кармана папиросу, закурил. Выдохнув дым, добавил: — Те, которые ели эту самую прогорклую кашу, начинают нам верить, а вот с прихлебателями помещиков и буржуазии хуже, предательская компания. Свою ненависть к нам проявляют свинцом.
Поезд вдруг резко остановился. Буфера звякнули, тормоза заскрипели, над крышами вагонов пронесся свисток паровоза, как тревожный сигнал. Певец Костка высунул голову из двери теплушки:
— Стукнулись о бронепоезд.
Комиссар Кнышев выскочил из вагона, но, обернувшись, крикнул:
— А разговор мы еще продолжим, товарищи!
И пошел навстречу человеку с царицынского бронепоезда, который со встревоженным видом прыгал по шпалам, торопясь к штабному вагону.
— Что случилось?
— Взорвана колея, — крикнул этот человек, весь черный от паровозной копоти, и побежал дальше. Большая кобура с наганом колотилась о его бедро.
— Где мы? — прокричал ему вслед Кнышев.
— Возле Филонова!
Маруся отнеслась к аварии с ледяной невозмутимостью. Одновременно с Кнышевым к ней подбежал Сыхра, крича, что не допустит скопления эшелонов, не может он подставлять белым артиллеристам такую мишень. Сбегались добровольцы. Ближе всех было кавалеристам Бартака. Голубирек привел пятьдесят человек с кирками и лопатами. Нашлись среди чехов-красноармейцев бывшие железнодорожники, зазвенели кирки. Команда бронепоезда сбросила на насыпь рельсы и шпалы, наблюдая, как работают люди. Десятки молодых рук заменяли поврежденные рельсы, десятки других рук ловко подбивали новые шпалы. Маруся смотрела на чехов со своей платформы, и глаза у нее горели, будто на скучной магистрали в степи творилось нечто невиданное.
— Гляньте, ребята, как нас барышня рассматривает, — сказал Костка, с силой подбивая расшатавшуюся шпалу. — Я уже не спрашиваю, почему эти сумасшедшие ее слушают. Хотел бы я знать, черт возьми, пошла бы хоть одна наша девчонка на такую войну?
— Ты все думаешь о девчонках? — прикрикнул на Костку Карел Петник. Ганоусек, Пулпан и Даниел улыбались. Беда Ганза недовольно поморщился и лаконично сказал:
— Баба в армии — прощай дисциплина, помни об этом, украшение певцов!
Дорогу исправили менее чем за час, и бронепоезд снова тронулся. Через пятнадцать минут за ним двинулся эшелон Сыхры с начдивом. Паровоз фыркал и пыхтел, черт знает как управлялся с ним машинист, однако они благополучно миновали Филоново, покинутое два дня назад, и стали приближаться к Алексикову. В теплушке чешских кавалеристов никому не хотелось держать язык за зубами. Войтех Бартак проехал этот перегон с ними. Сперва они с Шамой и Петником поговорили о том, что рассказывал Кнышев. Потом Бартак вытащил из сумки дивизионную газету и объяснил обстановку в Царицыне. Йозеф Долина слушал краем уха. Он думал о дневальных в вагонах с лошадьми и о том, что, пожалуй, было бы лучше, если бы каждый кавалерист смотрел за своим конем сам.
— Царицын должен держаться зубами и ногтями, — сказал Аршин. — В стратегии я не разбираюсь, был всего ефрейтором, но оставить Царицын — значит, прости-прощай, мама родная.
— Это зависит и от нас, — сказал Шама. — Но вы гляньте, какая земля-то! Мы с вами словно в огромной ложбине. Вроде как поле, а за ним — степь и опять степь… А тучи-то! Брр! То ли дело наша маленькая страна — она вся как садик, даже когда над ней сверкают молнии. Сколько раз я спрашивал себя, судится ли еще сосед с моей мамой из-за межи? Ох и сволочь! Вбил себе в башку, что мы запахали десять сантиметров межи. А здешние поля… Нет, не нравятся они мне… Пустить бы тут паровой плуг — через год-другой пашня была бы как пряник.