Чинить живых
Шрифт:
След от кильватера вскипел и опал, вода разгладилась; балкер удалялся, вместе с ним удалялись и шум его двигателей, и его движение; река обрела свою изначальную структуру; эстуарий заполонил всё вокруг, ореол. Марианна и Шон повернулись друг к другу, взялись за руки, развели их в стороны и соприкоснулись лицами — и не было ничего более нежного, чем это касание; ничего более ласкового, чем лицевые кости, выступающие сквозь кожу, — в конце концов они застыли, лоб в лоб, и слова Марианны оставили след в недвижном воздухе.
Они не причинят ему боли, они не причинят ему никакой боли. Голос Марианны увязал в шарфе, и Шон отпустил её ладони, чтобы обнять; рыдания женщины слились с дыханием природы, и мужчина кивнул: да, теперь нам надо вернуться туда.
— Он будет донором.
Это заявил Шон — и Тома Ремиж резко вскочил со стула, потрясённый, красный; его грудная клетка расширилась от волны жара: казалось, ток крови ускорился; он направился прямо к ним. Спасибо. Марианна и Шон опустили глаза; они как вкопанные стояли на пороге кабинета, недееспособные; подошвы их ботинок пачкали пол, оставляя на нём неприглядное месиво
17:30. Окно открыто, словно кто-то пытался перезагрузить в комнате атмосферу, стереть следы предыдущего изматывающего разговора: срывающееся дыхание, слёзы, пот. Там, снаружи, уравновешивая массивную стену здания, тянулась полоса газона; от проезжей части её отделяла изгородь в человеческий рост. Тома Ремиж и Пьер Револь заняли места на стульях цвета киновари, а Марианна и Шон вернулись на светло-зелёный диван; их тревога была осязаема — всё так же широко распахнутые глаза, отчего увеличились белки; на лбах собрались морщинки; всё так же чуть приоткрыты рты, готовые закричать; тела, одеревеневшие в ожидании и в страхе. Они ещё не ощущали холода. Пока не ощущали.
Мы намерены провести полную оценку внутренних органов донора и передать все сведения врачу из Биомедицинского агентства, который, в зависимости от полученной информации, может предложить либо одно, либо несколько изъятий; после этого мы переведём Симона в оперблок. Тело вашего сына будет передано вам завтра утром. Каждую свою фразу Револь сопровождал движением руки, словно последовательно намечал все фазы ближайшего будущего. В этих фразах заключалось очень много информации, однако в них возникла некая непроницаемая зона, вызывавшая ужас: хирургическое вмешательство как таковое.
Шон внезапно спросил: что конкретно вы будете с ним делать? Это было не растерянное бормотание, а вопрос, поставленный ребром: конкретно; в эту секунду он был необычайно отважен, солдат, встающий из окопа и подставляющий грудь под летящие пули; Марианна вцепилась зубами в рукав своего пальто. То, что случится сегодня ночью в хирургическом блоке, сама мысль о том, что они с ним сделают — разделят тело Симона на кусочки и рассеют их по миру, — приводила несчастных родителей в ужас, однако они хотели это знать. Ремиж сделал глубокий вдох — и лишь после этого ответил: тело вскроют, изымут органы, потом раны зашьют. Простые глаголы, глаголы действия, голая информация безо всяких эмоций, — лишь бы только не драматизировать то, что связано с сакральностью тела, с нарушением его целостности.
Оперировать будете вы? Шон вскинул голову: впечатление было такое, словно он, как боксёр, хочет «нырнуть» вниз. И Револь, и Ремиж усмотрели в этом вопросе тайный смысл, порождённый древним ужасом: их сына признают мёртвым; признают сами врачи, хотя он по-прежнему жив; в кабинете Револя, как мы помним, стоит книга «Лунный свет тебе к лицу»; в этом детективе, среди прочего, рассказывалось об английском обычае: перед погребением на палец усопшего надевали кольцо, а к кольцу привязывали шнурок, приводивший в действие колокольчик, который был закреплён на поверхности земли, — и, если похороненный внезапно просыпался в своей могиле, колокольчик начинал трезвонить; критерии смерти, разработанные специально для получения разрешения на изъятие органов, были неразрывно связаны с первобытным страхом погребения заживо. Тома повернулся лицом к Шону, большим и указательным пальцем он начертил в воздухе какой-то знак: врачи, констатирующие смерть пациента, никогда не принимают участия в непосредственном изъятии органов, никогда; кроме того, Ремиж выделял голосом каждое произнесённое слово, каждую букву, и его голос постепенно обретал всё большую мощь, данная процедура всегда дублируется: одно заключение изучают два медика, и на акте о смерти ставятся обе подписи… без долгих проволочек развенчать миф о враче-преступнике, который сыплет научными терминами, констатируя смерть пациента, а затем потрошит его; развеять в прах все сомнения на предмет врачебной мафии и международного криминального оборота органов; уничтожить в зародыше даже саму мысль о невидимых, подпольных диспансерах, прячущихся в лабиринтах-пригородах Приштины, Дакки или Мумбая; о скромных клиниках в роскошных кварталах западных метрополий — клиниках, укрытых в тени пальм и защищённых видеокамерами. Хирурги, которые будут изымать органы, прибудут именно из тех больниц, где лежат пациенты, ожидающие очереди на трансплантацию, тихо закончил Ремиж.
Лава молчания — затем снова голос Марианны, глухой, как из каменного мешка: но кто будет с Симоном? Она сделала акцент на этом кто. Я, ответил Тома, я буду там всё время, пока длится изъятие. Марианна медленно опрокинула свой взгляд во взгляд Ремижа, прозрачность толчёного стекла: тогда это вы им скажете про глаза — что мы не хотим, чтобы у него забирали глаза? вы это им скажете? Конечно, согласился Тома, я им это скажу; да. Он поднялся, но Шон и Марианна, не шевелясь, продолжали чего-то ждать; невидимая тяжесть давила
Револь встал: его ждали другие дела в отделении; Тома проводил Лимбров до порога палаты, шли они молча; я оставлю вас наедине с Симоном — зайду за вами позже.
Подкравшийся вечер затемнил комнату; казалось, тишина, царящая в ней, стала ещё плотнее. Они подошли к кровати с неподвижным телом. Несомненно, им чудилось, что, после того как Симона объявили мёртвым, его внешность — состояние, цвет и температура кожи — хоть как-то изменится, что он будет выглядеть не так, как в прошлый раз. Но они обманулись — всё осталось по-прежнему: Симон лежал на кровати и ни капельки не изменился, микродвижения тела всё так же слабо приподымали простыню, и то, что они чувствовали, никак не соответствовало увиденному, никак не подтверждало страшный приговор; и это был столь жестокий удар, что их разум помутился: они занервничали и забормотали, сумятица; они разговаривали с Симоном так, будто он мог их слышать, и говорили о нём между собой так, как говорят о том, кто больше не может слышать; казалось, они барахтаются в слогах, чтобы выплыть на поверхность нормальной речи, но фразы изворачивались; обычные слова сталкивались друг с другом, разбивались вдребезги и взрывались; ласковые слова толкались, превращались в дыхание; звуки и знаки съёживались в непрерывное жужжание, продолжавшееся в грудных клетках, в неощутимую вибрацию, словно теперь их удалили из всех существующих языков; поступки Лимбров были вне времени и места; они ни во что не вписывались, затерялись в трещинах реальности, заплутали в расщелинах; растерзанные, потерявшие ориентацию, Шон и Марианна всё же нашли в себе силы встать по обе стороны постели так, чтобы приблизиться к телу сына; в итоге Марианна прилегла на край кровати, волосы соскользнули в пустоту; Шон же кое-как примостился на краешке матраса, согнулся и положил голову на грудь Симона, рот почти касался татуировки; родители одновременно закрыли глаза и замолчали, словно тоже заснули; ночь упала — и они растворились в темноте.
Двумя этажами ниже Тома Ремиж радовался передышке, минутам одиночества; ему надо было сконцентрироваться, подвести итоги и позвонить в Биомедицинское агентство: там как раз должны были приступить к исчерпывающей оценке органов донора — женщина на другом конце провода была старейшим работником организации; Тома сразу же узнал её низкий, строгий голос, представил её сидящей в самом центре большого зала, столы выстроились буквой U, представил себе её очки в массивной пластмассовой оправе цвета янтаря, скрывающие лицо; затем Ремиж сел за компьютер и, следуя лабиринтообразному пути для входа в систему, ввёл множество паролей и шифров; затем он открыл информационную базу, чтобы создать новый документ, в который он скрупулёзно занёс все данные о состоянии тела Симона Лимбра: этот документ носил название «Кристалл»; он пойдёт в архив, а ещё ляжет в основу диалога, который с этого момента начнётся между Биомедицинским агентством и клиниками; этот же документ станет гарантом сквозного контроля над всем процессом трансплантации, гарантом анонимности донора. Тома поднял голову: по подоконнику скакала всё та же птица, и он видел её круглый неподвижный глаз.
В тот день, когда Тома стал счастливым обладателем щегла, жара окутала Алжир облаком пара; в квартире со ставнями цвета индиго Хосин, голые ноги под полосатой джелабой, [80] распростёрся на диване и обмахивался веером.
Лестничная клетка, выкрашенная в синий цвет, пахла кардамоном и цементом; Усман и Тома в полумраке преодолели три пролёта; сквозь пластины вплавленного в крышу матового стекла в здание проникал жёлтый дрожащий свет, который с трудом добирался до цокольного этажа. За встречей кузенов — крепкое объятие, затем скороговорка на арабском под хруст раскалываемых зубами фисташек — Тома наблюдал отстранённо и почти испуганно. Он не узнавал лица Усмана, которое менялось самым удивительным образом, когда его друг говорил на родном языке, челюсть уходит назад; обнажаются дёсны; глаза вращаются в глазницах, словно стеклянные шары; звуки вырываются из самой глубины горла, из загадочной зоны, которая прячется далеко за миндалинами; новые гласные перекатываются во рту, щёлкая под нёбом: это был какой-то другой мужчина, почти незнакомый, и Тома растерялся. Но разговор принял совсем другой оборот, как только Усман изложил цель их визита по-французски: мой друг хотел бы услышать щеглов. А! Хосин повернулся к Тома: может быть, он даже хочет приобрести одного? Алжирец подмигнул гостю с преувеличенной хитрецой. Может быть, улыбнулся Тома.
80
Традиционная берберская одежда: длинный свободный халат с широкими рукавами и остроконечным капюшоном.