Чистые струи
Шрифт:
— Г… ты! — не выдержал Балашов. — Васька здесь, а то бы…
— Ну попробуй еще, сынок! Вставай…
— …А вон и мать идет! — сказал Балашов.
Хищник
Хороши дожди в июле! Теплые, ласковые, без напора. Ни листа не собьют, как осенью, ни хворью не наградят. Другая, добрая у них забота: освежить притомившуюся от зноя тайгу, взбодрить, чтобы зашептались, заговорили, разорались на разные голоса тенистые ключи, насытить прокаленную яростным солнцем беззащитную огородную землю.
Целую неделю
Огороды обработаны на совесть. Теперь картошечка попрет, нагонит свое! И уже не надо ничего с ней делать до самой осени, пока не свянет тяжелая ботва, не оденутся клубни в прочную шероховатую кожуру.
Уносятся полегчавшие, но еще смурные облака, скрываются за подковкой Синей сопки. Отец и Балашов сидят на влажном крыльце. Отдохнули за дожди-то, на разговоры потянуло!
Васька спорхнул с чердака, рядом пристроился. Ножик — с железной ручкой, блестящий, с тремя разными лезвиями, на бруске точит, пальцем остроту пробует. Куда без ножика? Удилище вырезать, рыбы начистить, да мало ли что! Отец подарил. А теперь небось завидует. У самого-то — попроще, однолезвенный…
Кто-то возится у калитки. Сосед!
— Совесть у человека, — глядя под ноги, говорит Балашов.
Дядя Коля улыбается. Это он под хмельком. В тапочках на босу ногу, в шароварах и голубой майке.
— Здоров, мужики!
Мужики отвернулись, наблюдают за Васькиной работой.
— Ты как доктор… разложился! — одобряюще говорит сосед. — Операция, что ль, кака?
— Да! — жестко вставляет Балашов. — …хочет тебе отрезать.
Ну вот тут уж мужики гоготнули! С визгом. Сосед какой-то маленький стал, убогий. Брюшко вниз сползло, вытекло из-под майки перекисшим тестом.
Отец и дядя Игнат замолкали на секунду, переглядывались, прыскали и снова заходились в хохоте, забрасывая по-гусиному головы.
Засияло, заискрилось могучее солнце. Последний облачный хвост уползал за сопку, будто тащило его туда огромное неторопливое тело.
Сосед не уходил, сидел на скамейке у крыльца задумчивый и тяжелый. Рыжие муравьи, выбравшиеся из завалинки для разведки, ползали по его кирзовым тапочкам, трогали усиками сырые лепешки ног и поворачивали обратно.
Натворил человек себе беды! Никто в поселке не здоровается с ним. Как же жить так можно?
Конечно, не за лосиху расплачивался теперь дядя Коля. За лосиху он расплатился деньгами. Не простили ему люди зверства — поднял руку на ребенка. У Васьки и сейчас еще по утрам голова побаливает, а иногда ни с того ни с сего начинает тошнить.
Скрыли отец с Балашовым дикий поступок инвалида от суда, а то не сидеть бы ему сейчас на потемневшей и разбухшей от дождя скамеечке.
— Ну! — не выдерживает Балашов. — Посидел и иди. Тут тебе не турецкий базар!
Дядя
— Пусть сидит… — тихо возразил отец.
Васька точил нож, деловито поплевывая на бурый оселок, мельком поглядывал на отца…
Вчера под вечер хлопнула калитка, и у крыльца кто-то завозился, видимо соскабливая налипшую глину. Отец в сарайчике топором тюкал: все не мог козу с курами помирить. Беда просто! Каждое утро Машка выходила из ночлежки рябой. Ядовитая куриная «краска» выедала шерсть, зудила кожу, и животина стала злее рыси. Гонялась за курами до отупения. Да и не только пернатым доставалось. Особенно страдал дядя Игнат. Машка полюбила высматривать его в щелочку калитки. Только покажется — она шурх за куст красной смородины и притаится. Егерь повернется — закрыть за собой калитку… И — на! В смешное место. Машка гонит его до самого крыльца, подскакивает мячиком и кричит от восторга. Но на крыльцо вспрыгнуть не смеет: помнит, каков егерь в отчаянии.
…Васька выглядывал с чердака, силился понять — с кем разговаривает отец, но сквозь темень и мокроту разглядел только черный плащ и зонтик.
А за ужином отец сказал, что приходил директор школы. Кто-то повадился на кроличью ферму, дерет зверьков. Директор сам пытался выследить хищника, по ничего из этого не вышло. Надо Балашову сказать…
— Ну вот еще! — воскликнул Васька. — Чего там Балашов… Может, хорек какой. Поставлю капкан — и все.
— Да шут его знает… — не согласился и не отказал отец. — Не похоже на хорька. С костями сжирает, одни лапки остаются…
— Не пущу я тебя никуда! — решительно заявила мать. — И думать брось.
Васька хорошо понимает ее тревогу: вон как с лица спала, переживая его болезнь, схваченную от тяжелой руки соседа.
— Мам! Это же пустяк. Поставлю капкан — и все! А потом чучело сделаю… Дядя Игнат сделает. Он обещал!
— Хватит с меня чучел! Я сама с вами как чучело стала. Отца дома почти не вижу, еще…
— Может, не придет больше… — уклончиво сбил разговор отец.
…Васька сложил ножик, сунул в карман и полез с бруском на чердак. Постоял, привыкая к полумраку, направился в угол. Здесь пылились старые капканы. Выбрал самый большой, попробовал насторожить. Силенок маловато! Не опустить широкую пружину. Взял поменьше, двухпружинный. Осилил! Поднял плитку шлака, метнул в пятачок. Стальные челюсти хватанули воздух и замерли.
— Вот тебе и конец! — весело сказал Васька, видя в своем воображении неясные очертания таинственного зверя. Заволновался в предчувствии борьбы с ним.
День был в разгаре — искристый от солнечных капель дождя, сползающих со стволов берез, падающих с веток орешника и черемухи, висящих на листьях клевера, полыни и других, густо и радостно задышавших трав. Из земли, из зелени, живого и умершего дерева, прошлогоднего сена за сараем, Машкиной кучи на краю огорода заструились ручейки запахов, сливаясь в невесомые речушки, разливаясь в озерца, создавая устойчивые заводи, в которых копилось, наслаивалось, гуляло ленивыми волнами пьянящее и ошеломляющее вещество.