Чудодей
Шрифт:
Но были и другие, более слабые, более тихие голоса, шепотки под толстыми казенными одеялами, ночью, когда луна заглядывала в комнаты, освещая заплесневелый мир; бормотанье в уборных, где нельзя установить, чем вызваны проклятья.
Когда это известие дошло до обоих поваров в подвале, Вилли Хартшлаг плюхнул полуготовую свиную голову в котел, пошел в угол, где хранились припасы, порылся среди бутылок, открыл одну из них, поднес ко рту и влил в себя прозрачное вино. Станислаус резал лук и, моргая слезящимися
— Боже милостивый!
Вилли Хартшлаг пододвинул ему бутылку. Станислаус не стал пить. Хартшлаг хлебнул еще, прополоскал вином горло, отставил пустую бутылку и сказал пьяным голосом:
— Париж кончился. А теперь вперед на толстых русских баб, бр-р-р!
— Свинья, — огрызнулся Станислаус, ожидая от Хартшлага вспышки гнева. Ее не последовало. Хартшлаг был спокоен, он отодвинул бутылку и усмехнулся.
— Хоть сказал бы — поросенок; есть куда большие свиньи, ты даже и не представляешь себе.
По вечерам запретили выходить. Люди слонялись по своим комнатам или перекидывались пестрыми французскими картишками, сидя на сенниках.
Иоганнис Вайсблат лежал на своей койке и читал. Шелест книжных страниц казался еле слышным звуком рядом с грубыми голосами и шумом, наполнявшими комнату.
Станислаус читал письмо от Лилиан:
«Я так одинока с тех пор, как ты уехал, и мне хочется спросить тебя, не удалось ли тебе раздобыть немного шелка, чтобы украсить колясочку нашего второго…»
Станислаус скомкал письмо и швырнул его в угол. Бумажный комочек ударился о страницы книжки Вайсблата, отскочил и упал в сапог, стоявший у топчана. Станислаус посмотрел в сторону поэта:
— Прошу прощенья!
Поэт поднял голову.
— Я снова ее встретил. Но изменившейся, отчужденной. Какая мука! Элен! — Он произнес это девичье имя, словно название сладчайшего заморского плода. Станислаус уставился в одну точку. Он думал о влюбленной парочке с набережной Сены — о двух любящих сердцах.
Август Богдан толкнул пишущего Роллинга:
— Этот Бюднер снова не сводит с меня глаз.
Роллинг нехотя оторвался от своего писанья:
— Не болтай глупостей, вспомни о двадцати марках.
Август Богдан послушался. Эти двадцать марок он отослал своей жене в Гуров. Пусть купит на них поросенка.
— Что ты читаешь? — спросил Станислаус поэта.
— Философию Шопенгауэра, довольно интересно.
— Раньше ты восхищался Ницше. Или ты сыт по горло сверхчеловеками и превозношением войн?
— Сам не знаю как, но я покончил с этим увлечением.
В комнате зашумели. Игроки в карты на другом конце набросились на Богдана.
— Выгнать этого болельщика!
Богдан пошел в угол к Крафтчеку, вытащил жевательный табак из кармана брюк и
— Я этой дряни не выношу, — сказал Крафтчек.
Станислаус постучал о край топчана Вайсблата.
— Что-то мне твои философы очень подозрительны.
Вайсблат приподнялся.
— Ты ведь не читал Шопенгауэра.
— Зато читал Ницше, которого я получил от тебя.
Вайсблат с раздражением ответил:
— Не знаю! Значит, человек меняется.
— Ты католик? — спросил из своего угла Крафтчек.
Богдан затряс головой и сплюнул на пол табачную жвачку. Крафтчек срезал перочинным ножом ноготь с большого пальца ноги, торчавшего из рваного носка.
— Лучше быть католиком, тогда к твоим услугам все святые, с которыми можно посоветоваться. Я не хотел бы быть евангелистом, с кого мне тогда спрашивать, если сельдь в лавке начнет попахивать?
— Ну а железная дорога тоже имеет у католиков своего святого? — спросил Богдан.
Станислаус не мог отказать себе в удовольствии слегка подразнить философа Вайсблата.
— Кайзер призвал однажды Ницше, этого отца всех сверхчеловеков, в кавалерию. Философ должен был почистить лошадей, но не сумел с этим справиться. Он лежал под лошадиным брюхом и скулил: «Шопенгауэр, помоги!»
Вайсблат по-прежнему был серьезен:
— Небось, анекдот.
— Об этом сообщает биограф Ницше.
Вайсблат вдруг оживился:
— Сказать тебе, что я обнаружил?
Станислаус пересел на край топчана к философу; игроки в скат уже затянули песню. Они играли на большой бокал вина. Вайсблат закурил «Амариллу». Он все еще курил только эти сигареты, их аккуратно посылала ему его почтенная матушка. Легкий сизо-голубоватый дымок окутал голову поэта, и все, что он говорил, было туманно, как этот дым.
— Чем больше углубляешься в прошлое, тем мудрее философы. Новые ничего не стоят. Философия приходит в упадок.
— Беда в том, — сказал Станислаус, — что твои философы уже давно умерли. Мне бы очень хотелось знать, что сказали бы они о нашем времени.
— Будь ты католик, ты бы понимал, что человек не больше чем мушиное дерьмо, — покусывая сливочное печенье, объяснял Крафтчек в другом конце комнаты. — Господь его ставит там, где ему заблагорассудится.
— Разве бог у вас, католиков, муха? — спросил Богдан.
По всему видно было, что их дни в Париже сочтены. Господа офицеры тоже не слишком легко и охотно расстанутся с этим чудесным городом. Придется им привыкнуть к мысли, что тепло и уют великолепной столицы они должны променять на крестьянские избы и толстых баб в снежной, холодной России.