Чужая кровь
Шрифт:
С этих страниц дневника так и веет отчаянием. То тут, то там чернильные строчки расплываются от пролитых над ними слез.
Маша пишет о том, как тяжело ей было узнать, что родная мать даже не попыталась заступиться за дочь и сохранить жизнь ее так и не родившемуся ребенку.
А до чего же противно было Маше смотреть на кричащего про ее «ублюдка» отца! Ведь еще пару лет назад она случайно подслушала его разговор с домработницей Фросей, крепкой, ладной женщиной, уже много лет живущей в их семье, о том, что та снова «тяжела» от генерала и ей опять нужны деньги, чтобы «выскребаться». Как Маша поняла из того разговора, «тяжелела» Фрося от своего хозяина далеко
Когда девушка рассказала об услышанном матери, та побледнела и лишь цыкнула на нее: «Не твоего ума дело. Нечего по углам подслушивать!» Маша поняла, что мать и так давно уже об этом знает и мирится с изменами.
Уже тогда такое лицемерие родителей вызвало шок. А сейчас это ощущение острой несправедливости происходящего вспыхнуло с новой силой. Через месяц после возвращения из абортария Маша в отчаянии сбежала из дома. Без вещей, без денег и документов.
По сути, это был побег в никуда, но она чувствовала, что не могла дольше оставаться в удушающей атмосфере родного дома.
Ее быстро отыскали и вернули родителям. Отец в бешенстве избил ее, на этот раз кулаками. А когда Маша крикнула ему разбитыми губами, что все равно убежит к Николаю, генерал жестоко рассмеялся и ответил, что Николай убит неделю назад при исполнении интернационального долга.
Оказалось, что едва обнаружилась беременность Маши от лейтенанта Степанова, того при содействии генерала Виноградова срочно отправили в одну из «горячих точек» «добровольцем по принуждению». Не подчиниться приказу он, кадровый военный, не мог.
На тот момент СССР как раз поддерживал арабскую сторону в арабо-израильском конфликте. Советские военные специалисты и офицеры принимали участие в боевых действиях в составе армий Египта и Сирии.
Николай Степанов стал одним из около полусотни советских военных, погибших на той чужой войне, среди чужого народа, за чужие интересы.
Вот и последняя запись в дневнике Маши Виноградовой очень коротенькая, сделанная торопливым, неровным подчерком: «Коля погиб. Его больше нет, и мне тоже незачем жить. Я умерла вместе с ним».
Дальше в дневнике лишь чистые страницы…
Я закрываю тетрадь, чувствуя, что эта грустная повесть о чужой несбывшейся любви тронула меня до глубины души.
Значит, Марии Виноградовой пришлось в юности пережить равнодушие, лицемерие и подлость близких? Я понимаю ее, как никто другой – я сама прожила рядом с этими людьми многие годы, они и мне, фактически, были словно родители. И мне тоже очень хорошо знаком тяжелый нрав генерала Виноградова и забитая покорность его жены.
Мне с трудом верится: неужели эта юная, чистая девочка, чью любовь безжалостно растоптали, и эта прагматичная, расчетливая мадам Данваль – один и тот же человек?
Почему она не забрала дневник с собой, когда уезжала из страны? Боялась, что он попадется на глаза мужу? А может, хотела разом отсечь все воспоминания о прошлом, оставить их за спиной, чтобы они не отзывались в душе болью каждый раз, когда на глаза попадается эта старая тетрадь?
Зачем же она захотела забрать свой дневник из тайника теперь?
Думаю, я знаю верный ответ.
Только сегодня она жаловалась мне на свое одиночество. Когда сильно повзрослевшая Маша снова оказалась там, где когда-то происходили все эти события, воспоминания ожили, нахлынули на нее из далекого шестьдесят девятого года.
Я вспомнила, как Мария Данваль смотрела вчера сквозь меня стеклянными глазами, когда зашел
Теперь мне было понятно, что вспоминала при этом Мария. Безвозвратно ушедшие часы счастья с любимым человеком. Если я правильно понимаю, больше ей такого в жизни испытать не удалось. Возможно даже, что любовь к Николаю Степанову до сих пор живет в ее сердце, и эта рана так и не затянулась…
Я решаю вернуть дневник на место – все-таки это не мои тайны. Достаточно и того, что мне они стали известны. Теперь уже я не отодвигаю тяжелую кровать, а залезаю под нее, подцепляю незакрепленные паркетины и укладываю тетрадь туда, откуда ее взяла, и снова закрываю тайник.
Выбравшись из-под кровати, я смотрю в окно, за которым начинает темнеть, и кидаю взгляд на часы. Ого! Уже полдесятого вечера! А мне еще нужно кое-кого расспросить.
Я выхожу из спальни – в доме тихо. Я спускаюсь в подвал, никого не встретив по дороге, и захожу в комнату для прислуги.
Фрося сидит там, на узкой койке и при свете настольной лампы штопает какую-то одежду. Увидев меня, она поднимает голову и заботливо произносит:
– Аленушка, что ж ты ужин пропустила? Карен Ваганович приказал тебя не беспокоить. Сказал, ты спишь. Ты себя хорошо чувствуешь? Не заболела?
– Все нормально, – отмахиваюсь я. – Послушай, Фрося. Мне стала известна одна старая семейная история. Откуда – неважно.
Я коротко объясняю суть и говорю:
– Я хочу знать подробности. Тебе наверняка известно больше, чем мне.
Домработница грустно вздыхает, откладывает штопку в сторону и отвечает:
– И к чему тебе только подробности эти? Давно все быльем поросло. Только душу травить. Уж больно печальные дела. Вас с Андрейкой тогда еще и на свете-то не было. Ну да, была у Машеньки любовь с тем лейтенантиком. Хороший был мальчишечка: скромный, вежливый такой. Я-то раньше всех их амуры подметила, только держала при себе – к чему мне не в свое дело лезть? Часто она с ним куда-нибудь убегала втихую, пока родители не видят. Вот и добегалась – понесла от него. А потом отец заставил ее от ребеночка избавиться – в больничку ее для этого клали. Из больнички она вышла тихая такая, пришибленная, все плакала целыми днями. А однажды я случайно услыхала, как Машенька зашла к отцу в кабинет и давай кричать, что, мол, генерал Колю ее убил, и без Коли своего жить она не будет, и прямо при Федоре Семеновиче вены себе порезала, весь ковер кровищей ему залила. Тут все забегали, «скорую» вызвали. Снова Машеньку к врачам увезли. На этот раз вроде как в санаторий. Да только люди сказывали, что и не санаторий то был, а самая настоящая психушка. Оттуда она вернулась совсем странненькая. Вроде и прежняя Маша, и все же не та. Бывало, идет куда-нибудь и вдруг остановится, в одну точку уставится, стоит, как столб, а потом вдруг как засмеется нехорошим смехом ни с того и с сего или заплачет, словно ей в той психушке мозги совсем повредили. Но прошел год, второй, и вроде как понемножку она опять стала в себя приходить. Только теперь назло отцу совсем с привязи сорвалась. Ей-то к тому времени уже за двадцать перевалило: не девчонка, у ноги особо не подержишь. Вот она и пустилась во все тяжкие: давай по ночам шляться по кабакам да по каким-то дружкам. Я так думаю, она это назло отцу делала. А потом взяла да и выскочила без родительского благословения замуж за приезжего француза – он тут, в Москве, корреспондентом газеты работал.