Цимес (сборник)
Шрифт:
Сначала она молчала больше, улыбалась редко, как раньше – вообще никогда. Ну а потом, куда деваться, стала привыкать ко мне, уже не стеснялась, не вздрагивала, когда я до нее дотрагивался или в щечку ее бархатную чмокал на прощание. Она для меня почти как младшая сестра была, понимаете. Почти. Да. А потом рассказала. Все как было…
А было все как раз обычно совсем, как всегда бывает с провинциальными девочками, приехавшими в столицу учиться. Да и сама она была обыкновенная, хотя об этом мне трудно судить. Уже – трудно. И сейчас, когда думаю о ней, сердце колотится, а уж тогда… И еще почему-то казалось, что дом этот, в котором она жила, – наш с ней дом. Будто к двери подхожу, вставляю ключ с бороздкой по краю в скважину и бесшумно так дверь открываю,
Сумасшествие, понимаете? Форменное сумасшествие…
– А почему ты вчера со второй пары ушла? Сказать можешь?
И сразу – взгляд исподлобья, ощетинивается, как ежик, а ведь только минуту назад шла рядом, разве что не вприпрыжку, и щебетала.
– Надо было.
– Между прочим, через неделю зачет.
– Знаю, не маленькая. Нечего меня опекать.
– Как не маленькая? Как раз маленькая ты, – я поворачиваю ее лицом к зеркальной витрине магазина. – Девочка еще совсем. Разве сама не видишь?
На нас смотрят из витрины худой долговязый парень с густыми черными волосами и она, Сашенька – мягкий рот, нежный овал лица и это покорное выражение ее глаз…
Она высвобождается движением плеч и смотрит на меня.
– Ты и вправду считаешь меня такой… несмышленой? – ее нижняя губа дрожит от обиды – Сашенька вот-вот заплачет. – На самом деле?
– Э-э-э… Что, пошутить даже нельзя? Сразу обижаешься, да? Знаю я, что ты на курсе самая умная, одну тебя в пятнадцать лет в институт приняли, больше никого, да? Знаю. Но волнуюсь я за тебя, я как бы за тебя… отвечаю, понимаешь? Перед собой, перед тобой, перед всеми. Кто я тебе, скажи? Друг.
Сашенька послушно кивает и снова улыбается, а потом, через минуту уже, опять хмурится и задумывается.
– Сашенька, когда ты так смотришь, у меня появляется желание сделать харакири.
– Харакири – это у японцев, а ты грузин. И ты все время надо мной смеешься…
– Честное слово, нет! Когда я над тобой смеялся? Если кто-нибудь только посмеет над тобой смеяться, только скажи, я и ему харакири сделаю. Ты не думай, у меня кинжал есть, настоящий, мне его дедушка подарил, отец моего отца, когда мне двенадцать лет исполнилось. Очень красивый и очень острый.
– Ты такой хороший, Ладо. И что бы я без тебя делала, просто не знаю. Ты лучше всяких подружек. Как ты думаешь, я ему на самом деле нравлюсь, а? – она снова хмурится и указательным пальцем крутит локон.
– Са-а-а-ша-а! Опять?
– Опять, да, опять… Я вообще-то совсем не это спросить хотела. Чего сразу кричать-то?
– Не кричу я. Мужчины вообще не кричат, потому что мужчины. Спрашивай, ну?
– Ладо… – она морщит нос и задумывается. – Я не знаю, как сказать… Ну вот правда, что есть такие люди, которых обижать все время хочется?
– Как это – все время обижать? Не понимаю…
– Попробуй вспомнить, может, встречался тебе такой человек… не то чтобы враг тебе или раздражал сильно – нет. Просто человек, обычный, слабее тебя, но неплохой, да, неплохой… А тебя вот так и тянет ему… Ну не знаю… что-то плохое сделать, обидеть, насолить, понимаешь? Встречался, нет?
Я фыркаю и уже хочу ответить ей что-то резкое, но тут вспоминаю… Вспоминаю одноногого Гочу. Маленького одноногого Гочу из параллельного класса.
Он вместе с родителями приехал в наш город из какой-то горячей точки, у него не было половины левой ноги. Вместо нее протез. Но не в этом дело. Странный был парень, то в друзья набивался, то враждовал со всеми сразу, никого не признавал. Очень был странный парень. Почему-то его всегда жалко было. Не потому что одноногий, а – просто. Жалко, и все тут. Может, потому, что сам он жалкий был, хоть и дрался с нами, и все такое. А вот было в нем что-то… Как будто виноваты все перед ним, что ли. И когда за драку, в которой ему же больше всех
И я рассказываю Сашеньке про Гочу, но она перебивает, мотает головой и слушать не хочет.
– Я совершенно не об этом! Не про «жаль не до конца». Про это всем известно, чужой – он чужой и есть. Я совсем про другое.
Она останавливается и несколько секунд молчит, подыскивая слова.
– Вот представь, идешь ты по улице, холодно, дождливо, осень. И знаешь, что всего через несколько минут окажешься дома, в тепле и сытости, и про погоду эту мерзкую даже не вспомнишь. И вдруг видишь, как у стены дома, прижавшись к водосточной трубе, под проливным дождем, сидит бездомный котенок. Голодный, замерзший и несчастный. И тебе его сразу же жалко. Инстинктивно, правда? Тебе его отогреть хочется, накормить, за пазуху посадить, так ведь?
– Ну?
– Я и говорю… Но даже если тебе все равно – и так бывает – прошел мимо и забыл, мало ли бездомных котят, всех ведь не отогреешь.
– Всех точно не отогреешь, правда.
– И тут, то ли оттого, что котенок этот, это создание божие, уж слишком жалобно на тебя глядит, то ли оттого, что ты знаешь – помочь ему все равно не сможешь, вот тут ты этого самого котенка со злости-то и пнешь ногой – п-ш-ш-шел вон, тварь бездомная… И вовсе не потому, что ты маньяк какой-то или по природе своей жестокий – нет. И не только потому, что чувствуешь свое бессилие, знаешь, что жизнь все равно сильнее тебя. Нет, есть еще что-то, понимаешь? Этот котенок слишком уж жалок, слишком – просящ. Не трагедия, а словно карикатура на трагедию. Но и это еще не все. Есть, есть в глазах у него, на самом дне, некая неприятная тебе мысль, чувство превосходства, вывернутое наизнанку, – ага, вот ты идешь весь из себя такой теплый и всеми любимый, а я тут подохну у этой трубы, прямо здесь, и дворник утром меня дохлого подберет и на помойку выбросит. И пусть, пусть, зато тебе – мучиться этим воспоминанием всю жизнь. Не то чтобы ночей не спать, но, как привкус такой неприятный во рту или озноб – вдруг, в жаркий день, если вспомнишь. И так тебе и надо… – она вздыхает. – И как тут ногой-то не пнуть, а? Скажи на милость?
– Ты… Ты что говоришь вообще, а? Ты думаешь, я не понимаю, о чем ты? То есть я не знаю о чем, но не о кошках, не о котятах. Немедленно рассказывай все! Все! Говори, слышишь!
Но тут Сашенька замолкает и улыбается, будто сама себе, будто что-то вспомнила, что только ей известно и больше никому.
Совсем никому.
Совсем…
Я ведь уже сказал, да, что было с ней все совсем как у всех, она влюбилась. Просто по-детски влюбилась, безумно, то есть – без ума. Правильно, в того самого Ч., круглого, седого, хитроглазого. С точки зрения двадцатидвухлетнего грузинского парня, с моей точки зрения, в полное ничтожество. Сначала я даже верить не хотел, понять этого не мог. А потом… Потом я, Ладо, стал ее охранять и оберегать, утешать тоже стал – кто скажет, почему? Я и сам не знаю, сам себе не могу ответить, как такое могло случиться. Это позже, много позже мне пришло в голову, что любил я ее уже тогда…
Впрочем, я и сам был мальчишкой, иначе все могло закончиться совсем-совсем по-другому. Так по-другому, что вы бы ничего этого сейчас не читали, а Сашенька… Хотя нет, не буду я догадки строить. Что было бы, если бы… Не буду. Случилось то, что случилось, и так, как случилось.
Он был у нее первым. Первым мужчиной в ее неполных восемнадцать лет. Я сейчас не об уголовном кодексе, разнице в возрасте – это ладно. Но она оказалась в полной его власти, абсолютной. Как он это сделал и почему она ему позволила… Не знаю, до сих пор не знаю, а только Сашенька буквально таяла от одного его мимолетного недовольного взгляда. Только что руку не целовала. А может, и целовала, не знаю. Какие секреты ему были известны и что он сумел в ней увидеть и раскрыть… Я его ненавидел.