Даурия
Шрифт:
Но когда стали осматривать лошадей, забраковали коня у Ивана Гагарина. Конь припадал на заднюю ногу.
— Ты что хромого коня подсовываешь? — напустился Каргин на Гагарина. — Его ветеринар наверняка забракует, а я должен за тебя головомойку получать. Давай другого коня.
— А где я тебе его возьму? У меня ведь табунов нету, я и на этого-то едва сбился. Последнюю корову продал, ребятишек без молока оставил. Да и чем мой конь хуже других? Оступился он у меня, когда я с покоса домой скакал. К завтрему у него все пройдет, — загорячился Гагарин.
— Ну, это еще бабушка надвое гадала, —
— Типун тебе на язык! — закричал в это время подошедший к ним отец Гагарина, седой и сутулый старик, подвыпивший с горя.
— Ты с кем это так разговариваешь? — повернулся к нему взбешенный Каргин. — Одного сына не мог снарядить как следует. Где хочешь, а доставай другого коня.
— Господин поселковый атаман! Елисей Петрович! — взмолился, трезвея, старик. — Прости ты меня за мое слово, а только нет у коня ни мокреца, ни копытницы. Оступился он, ей-богу, оступился. Это я подлинно знаю. Ведь ты же видел, каким мы его купили.
— Ничего я не видел. А ты давай мне коня как по уставу положено.
— Зря ты, Елисей Петрович, к Гагариным придираешься, — сказал Каргину стоявший неподалеку Семен Забережный, — конь у них по всем статьям гож. Зашиб он ногу, а это не беда. День-два, и будет он в полном порядке.
Подошедшие на шум старики, осмотрев гагаринского коня, поддержали Семена, и Каргину волей-неволей пришлось уступить.
Когда он отошел от Гагариных, отец Ивана поклонился старикам и со слезами на глазах сказал:
— Ну, спасибо, посёльщики… Выручили, дай бог вам здоровья.
— А ты подожди радоваться! — крикнул старику Сергей Чепалов. — Неизвестно еще, что задний лист скажет. Коней-то еще в станице ветеринары щупать будут.
Старик рванулся к Чепалову, прохрипел:
— Радуешься, сволочь, чужой беде. Катись лучше к такой матери, пока я тебе по уху не съездил. Ты нам, кровопивец, хуже всех супостатов!
Купец поспешил убраться, а расходившегося старика принялись уговаривать Семен и Северьян Улыбин.
Всю ночь в поселке горланили гульбища, шли сборы. Назавтра, по солнцевсходу, повел Каргин в Орловскую около тридцати мобилизованных мунгаловцев, которых до самого перевала провожала многочисленная родня. Бабы и девки навзрыд голосили, старики требовали побить поскорее германцев и возвращаться домой. В ответ мобилизованные обещали не посрамить земли русской, не уронить казачьей славы.
Только выехали из улицы, как Каргин сказал:
— А ну, братцы, затянем песню. С песней оно веселей.
Платон Волокитин, потрепав по мокрой шее своего гнедого строевика, завел рыдающим голосом:
Закипели во полях озера,Взволновались к непогоде тростники…Тряхнув чубами, все дружно подхватили:
Вспомним, братцы, бой у Джалайнора,Как дрались там забайкальцы-казаки.И долго замирали в нагретых солнцем травах дрожащие тенора подголосков.
На перевале остановились проститься и выпить в последний раз с родными, обнять детишек и жен и в слезах полюбоваться
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Много семей оставила война в Мунгаловском без хозяйских, до всего доходчивых рук. Загорюнился и притих поселок. У церковной ограды не собирались больше в будничные вечера охочие до веселья девки. Под темным и теплым небом не звучали там песни кадровцев, не мелькали красные огоньки папирос, не шептались в тени тополей влюбленные пары. Распрямились и загустели на месте игрищ полынь да крапива. Целыми днями разгуливали в них наседки с цыплятами, спали разморенные зноем свиньи.
Пусто было не только в поселке. Меньше виднелось народу на густотравных ближних и дальних покосах. В широких падях стояли деляны некошеной травы, лежала неубранная кошенина, давно превратившаяся в заплесневелую труху. За воротами поскотины, у дороги к заимкам, зарастал остистым пыреем наполовину передвоенный пар низовского казака Лукашки Ивачева. Выпряженный плуг валялся в затравенелой борозде. На широком лемехе его, когда-то ясном, как зеркало, вила затейливые узоры ржавчина, мышиный горошек, усеянный крошечными стручками, беззаботно оплел колесные спицы и бычье ярмо. На меже стояли рассохшийся лагушок из-под воды и трехногий таган, на котором болталась какая-то выбеленная солнцем тряпка.
Первое время мунгаловцы не замечали горького запустения на лугах и полях. Было им не до этого. Провожали они в чужедальнюю сторону сыновей и братьев. Провожали с выпивками и песнями, с пьяным бахвальством. Требовали старики на проводинах от своих служивых не посрамить в боях казацкого звания и со славой вернуться домой. Никто из них не думал в те дни о работе. Тряхнув стариной, вспоминали седые служаки Вафаньгоу и Тюренчен, Мукден и Лябян. И было им, пьяным, по колено любое море.
Но отшумели прощальные гульбища, и наступило безрадостное похмелье. Неприглядная обыденность властно напоминала о себе всем, кто остался дома. Снова нужно было впрягаться в работу, наживать горбы и мозоли в заботах о хлебе насущном. В ту пору и бросились людям в глаза нераспаханные пары, тоскующие о литовках травы.
Проезжая мимо Лукашкиного плуга, с болью глядели на него старики и бабы и по-особенному тяжело переживали нагрянувшую беду. Не одна молодуха глотала соленые слезы, а старики угрюмо вздыхали и с тоски оглядывали поля, где начинала уже приметно желтеть пшеница, волнуемая горячим ветерком, и никла долу под наливными колосьями белесая ярица. Умудренные опытом, знали старики заранее: надолго затянется в этот год страда и немало хлеба, выбитого осенней непогодью, вылущенного прожорливой птицей, уйдет под снег. И от тягостных дум сушила сердца стариков кручина.