Делакруа
Шрифт:
— Хотели бы вы, чтобы среди большой опасности ваши слуги занялись бы прениями о том, что вы им приказываете под тем предлогом, что вы братья и товарищи по круговому путешествию по Жизни?
— Вы ужасный сатирик! — говорила Жорж Санд.
— Нет! Я добрый малый. Я любуюсь всем, что красиво: Дантоном на эшафоте, Сократом, пьющим цикуту, умирающим Франциском Ассизским или Екатериной Медичи... Оставайтесь при своих газетах, а мне предоставьте верить тому, что какой-нибудь русский в своем овчинном тулупе и перед своим самоваром не менее счастлив, чем наш консьерж.
К
Жорж Санд, игнорируя этот триумф, резко меняла тему разговора. Вместе с Морисом она атаковала Эжена: они интересовались его мнением о «Стратонике», картине Энгра, которая вызвала в прессе целую бурю похвал. Морис просил заодно объяснить ему кое-что о рефлексах, хотя он и слышал многое уже в мастерской, но понял не всё; да и остальным, он надеется, это будет весьма интересно.
Эжен, у которого последнее время постоянно и сильно болело горло, тем не менее начинал говорить, сперва глухо, но яростно, потом воодушевляясь, входя постепенно в настоящий азарт: он наступал на врага, мысль о котором при всей его снисходительности не давала ему покоя. Тем более этот враг держал себя так, как будто его жалкое существование было беспрерывным триумфом...
Однако Делакруа, обращаясь к Жорж Санд, начинал довольно хитро:
— Слово чести, я только сегодня утром видел эту картину и нашел ее поистине очаровательной. Я хотел бы от вас услышать, мадам, более определенно: почему вам не нравится живопись господина Энгра?
— К определенности я не готова. Могу только сказать, что это огромный талант, дух необычайно возвышенный, это человек почти гениальный, но даже гениальный кастрат не создаст никогда шедевра, то, что я о нем слышала...
— Ах, погодите! Чтобы судить картину, надо забыть человека. (Однако выражения «необычайный талант», «гениальность» его покоробили.) Я отлично знаю, что господин Энгр постоянно изображает меня нахалом и грубияном, что он буквально преследует своих учеников, как только замечает у кого-либо из них малейшее поползновение к настоящему цвету. Но я ничего не хочу о нем знать, когда сужу о картинах. Итак, вы полагаете, что «Стратоника» обозначает упадок, начало конца?
Жорж Санд набирает воздуху в легкие, чтобы ответить, но Эжен уже продолжает, он разошелся, его понесло:
— Послушайте! Я вам объясню. Папаша Энгр делает все для того, чтобы стать колористом, но манера, в которой он воспринимает предметы, смешна. Это настоящий дока, это хитрец, и умелый хитрец, но, к сожалению, он разбирается в этих вещах не лучше, чем ваш консьерж. Он путает колорит и раскрашивание...
Заметьте, что в «Стратонике» эта раскраска весьма изобретательна, очень изысканна, чрезвычайно разнообразна, но она еще не есть колорит!
Эта картина — целый трактат по перспективе: она состоит из множества тщательно сведенных и построенных линий, ромбов и ромбиков — поверхность ее зеркальна, можно брить бороду,
Почему?
Потому что в ней нет колорита, в этой постройке!
Картина, в которой есть колорит, приобретает глубину неизбежно — она не нуждается в хитроумных перспективных построениях. Наивный старик!
Он изучил все эффекты освещения: на мраморе, на позолоте, на тканях — он забыл только одно: рефлекс. О да!
Рефлекс! Он ничего не желает слышать об этом, а между тем в природе все рефлекс, цвет не существует сам по себе, как звук — отдельный звук не есть еще музыка, надо несколько звуков, надо их сочетать, они друг на друга влияют, они рефлектируют, они отражаются друг в друге, они друг друга окрашивают. Цвета воздействуют друг на друга в природе и в картине — это двойное взаимодействие, это рефлекс рефлексов...
Шопен в отчаянии:
— О Боже, рефлекс рефлексов!
Делакруа:
— Да, именно, все связано между собой. Господин Энгр распределяет цвета между частями своей прекрасной картины так, как хозяйка раздает портнихам куски разноцветной материи. Красный — на драпировки, на подушки — сиреневый, желтый туда, зеленый сюда; он чрезвычайно доволен, он убежден, что теперь никто не сможет его упрекнуть в том, что у него нет колорита. Есть! В изобилии!
Между тем поглядите Рембрандта — это почти одноцветное месиво, это золотистое, рыжее, прозрачно-коричневое: и это всё связано, все рефлектирует, все отражается, все сияет, живет...
Предметы, не связанные между собой рефлексами, остаются всегда изолированными: это бильярдные шары, это слоновая кость, это жестко, это кричит...
Шопен поднимается и, бормоча себе под нос: «Рефлекс рефлексов, о Боже! Мне это никогда не понять...» — идет к роялю.
Усевшись за инструмент и чуть пробуя клавиши, он заявляет:
— Это остроумно, для меня это ново, но все это немножко алхимия.
— Нет! — восклицает Эжен. — Это химия, это чистая химия! Рефлекс неотделим от рельефа, линию нельзя отделить от материального тела...
Они думают, что все можно нарисовать при помощи линии, даже дым из грубы, они уверены, что абсолютно владеют контуром. Увы! Контур издевается над ними, силуэт поворачивает им свою спину.
Минутку! Шопен, я знаю, что вы собираетесь сказать: контур необходим, он единственное, что отделяет один предмет от другого. Но природа! Посмотрите, где она пользуется, по-вашему, контуром? Свет разрушает все контуры и вместе с ними теории несносных педантов, которые воображают, что заняты серьезным искусством. Если вы колорист, вы напишете похожий портрет, обозначив только основные массы, вы обойдетесь без контура. Свет! Человеческое тело пьет свет ненасытно, оно бесконечно изменчиво, оно рефлектирует само с собой, отражает самого себя. Посмотрите на детей и женщин Рубенса — это настоящая радуга, материальное тело проникнуто радугой, она освещает его, дает ему блеск, жизнь, движение, трепет, жизнь переполняет холст через край...