Делакруа
Шрифт:
Художнику морга, чумы и холеры лучшего сюжета нельзя было придумать.
Эжен выбрал момент — тянут жребий.
Байрон сравнивал несчастных своих пассажиров с тенями, влекомыми в ад на лодке Харона.
Может быть, когда Эжен их писал, он сравнивал их с рыбаками Генисаретского озера и жалел, что от них отвернулся Христос.
Байрон был равнодушен, он смеялся, он иронизировал, он хохотал. Эжен Делакруа также не старался вызвать сострадание. Он смотрел неосуждающим оком — он сохранял спокойствие в этом вертепе, в мире, который расставался с прошедшим и встречал с недоумением будущее.
...Эжен с маниакальным упорством возвращался к тем мотивам, которые однажды уже были им разработаны. Лодка, вода, громадный, светящийся, зыбкий, неверный пласт, люди и море как действующие лица и хор в античной
Между тем лихорадочная парижская жизнь стала еще лихорадочней. Буржуа, буржуа, буржуа — подобно чертям, они сновали по улицам, виляли фалдами, оживленные, как перед большой распродажей. Они толкались на бирже, потные, беспрерывно соображая, подсчитывая, — деньги стекались к деньгам, деньги изготовлялись деньгами, — все вынуждены были время от времени принимать участие в этой беспрерывной погоне, чтобы не остаться с носом, даже Эжен.
Вчитываясь в биржевые бюллетени, и он выбирал, что повыгодней. Он тоже был буржуа. Он покупал акции Лионской железной дороги, хотя самой дороги еще не видел в глаза.
Конечно, Париж был утомителен, тщеславен, фальшив, он лишал равновесия, выводил из себя... Но неожиданно выяснилось, что Париж приспособлен для работы, как ни один другой город на свете. Как будто бы вся эта пертурбация — с революциями, войнами, политическими аферами и государственными переворотами — нужна была лишь для того, чтобы дать возможность работать этой оригинально обмундированной армии, музыкантам, журналистам, художникам, певцам и актерам, чтобы Оноре де Бальзак мог каждое утро, пока еще сумерки, тащить в типографию исписанные за ночь листы, чтобы Делакруа мог каждый год выставлять по холсту величиной с целую стену.
Производительность их была колоссальна: Александр Дюма и Бальзак, Делакруа и Жорж Санд, как мельницы, они перемалывали впечатления тоннами. Жизнь — сто томов, напечатанных убористым шрифтом, сотни квадратных метров холста, покрытых изумительной живописью.
Причем они не ходили взмыленные постоянной тяжелой работой — это были нормальные люди, говоруны, острословы, большие охотники поесть и попить, и если мы говорим, что Эжен запирался, что он исчезал, не надо думать, что он превращался в отшельника. В том-то и дело, что Париж, даже его развлечения, гости, балы и спектакли — все это было составной частью прекрасной системы, которая давала возможность творить.
«Мадам! Я заказал вам ложу в цирке Фернандо, с тем чтобы вы могли нынче вечером увидать Картера и его львов. Я огорчен, что не смогу сопровождать вас; однако так как ложа на шестерых, оставьте мне на всякий случай местечко — может быть, спектакль в опере кончится рано и я успею.
Сегодня поет мадам Гарсиа.
Тысяча поцелуев вам и нашему дорогому Пьерре, очень хочу видеть вас обоих.
Конечно, он к Пьерре охладел, и перед Жюльеттой он уже не так преклонялся, но все же она была очаровательна, отрицать этого было нельзя, и Пьерре был как-никак старый приятель, добрый малый, друг детства, и затем это было в Париже, в том самом Париже, где однажды королю было сказано: «Берегитесь революции, Ваше величество, Париж заскучал».
Страна подошв и подтяжек была уж не так отвратительна.
«Мадам! Фатально все нам препятствует. Я должен весь день носиться по Парижу из конца в конец. Могу ли я быть столь нескромным, мадам, чтобы попросить вас избрать другой день для встречи? Не извинитесь ли вы также за меня перед г-жой Марлиани?.. В ближайший же вечер я буду у ваших ног и буду лобызать ваши туфли, по обычаю арабов».
Письмо это адресовано на улицу Пигаль, г-же Жорж Санд. Ребус, которым подписался Эжен, расшифровывается до чрезвычайности просто. Два —
С исчезновением Альфреда Мюссе переодевания не вышли из моды в доме Жорж Санд, и сама она по-прежнему ходила с кинжалом за поясом и курила турецкие папироски.
У Жорж Санд был взрослый очаровательный сын Морис и прекрасная дочь Соланж — оба от первого и единственного ее законного брака с г-ном Дюдеван, которого все они ненавидели.
Морис обнаруживал способности к живописи и посещал мастерскую Эжена. Сама Жорж Санд рисовала. Все рисовали, писали стихи, все декламировали или по крайней мере острили, когда попадали в квартиру на улице Сквер-Орлеан или когда приезжали в Ножан, родовое имение Жорж Санд, которая как-никак была внучкой маршала Морица Саксонского и состояла в родстве с французской королевской фамилией.
Тем не менее она была демократкой. Ее дом посещал нечесаный и весьма неопрятный г-н Пьер Леру, типограф-философ, проповедник всемирного братства и полной эмансипации женщин, истолкователь евангелия, которого ехидные чистоплюи вроде Эжена прозвали «социалист-капуцин».
С кем только не якшалась внучка Морица Саксонского! Английская поэтесса Елизавета Броунинг-Баррет, почтительно посетившая как-то Ножан, написала затем в изумлении: «Она живет в среде отвратительной до последней степени: целые толпы дурно воспитанных людей, поклоняющихся ей коленопреклоненно, затягиваясь табачным дымом и сплевывая на сторону, — смесь оборванцев, группирующихся вокруг красной тряпки, и лицедеев последнего разбора». К лицедеям поэтесса, возможно, причислила Оноре де Бальзака, который был постоянным и самым, может быть, шумным посетителем поместья Жорж Санд. Во всяком случае, оборванцем его счесть было нельзя: он был одет так богато, как только возможно было одеться в этот прозаический век. Кроме того, он приезжал в Ножан верхом на собственной лошади, украшенной серебряной сбруей. Еще менее можно было заподозрить г-на Бальзака в том, что он из тех, кто «группируется вокруг красного знамени», — он был монархистом, монархистом хвастливым, самодовольным и громогласным. Сын провинциального нотариуса Оноре Бальзак олицетворял здесь родовую аристократию, сын польского учителя Фредерик Шопен и потомок фламандских ремесленников Эжен Делакруа представляли восемнадцатый век — его галантность и сдержанность. Оба они не выносили Бальзака, его ужасных манер. Морис Санд, женственный отрок с длинными волосами а-ля Рафаэль, ненавидел Фредерика Шопена — он считал его прихлебателем, который эксплуатирует благородные чувства его прославленной матери. Малютка Соланж была своенравна, капризна, упряма и, едва научившись ходить, стала кокетничать с Фредериком Шопеном. Над всей этой путаницей, усугубляя ее еще более, царила Жорж Санд, синий чулок, элегантная дама, душа нараспашку, интриганка и скряга, слабая женщина, леди Макбет Ножана, орлица и курица, одно из самых поразительных произведений этого века, Жорж Санд, которой ничего не стоило написать в год три прекрасных романа.
Собирались все за столом — во время обеда — и затевали разговор, который можно было бы назвать скандалом, если бы он происходил на другом языке, не по-французски.
Бальзак заявлял, например, хозяйке, которая ненавидела деспотию всеми силами своей великой души, что если бы она увидела русского царя Николая, то она бы влюбилась в него. Сдержанную обычно Жорж Санд прорывало, и она отвечала гневной тирадой, потоком «философически-республиканско-коммунистически-пьеро-лерусически-германико-деистически-сандовского красноречия» — так называл эти тирады Бальзак. Его не так-то просто было пронять. Доводы Санд он парировал следующим остроумнейшим образом: