День гнева
Шрифт:
Да и Роберт Якоби опасно сблизился с Борисом Годуновым, тянувшимся ко всему английскому. Джером Горсей, возглавивший Московскую компанию, другой годуновский приятель и заимодавец без возврата, растолковал лекарю, кто станет правителем при малоумном Фёдоре. Ревнивый Богдан Бельский твердит, что вовсе не верит лекарям. Они-де из головы лечат, а натура не подчиняется рассудку, недаром северные дикари держат шаманов-кобников. Те хоть бесовскими заклятиями, воплями и кружением, что называется — кобенясь, проникают в самую суть болезни. А уж бесхитростны — сами заболевают, вытягивая боль. К песне и слову не подмешаешь вредного. За душу страшно, возражал Иван Васильевич. Коли оздоровеешь, утешал Богдан, отмолишь невольный грех, а не оздоровеешь, и в старых
На исходе января, после Богоявления, Иван Васильевич так ослабел, так его вновь раздуло, что и без лекарей стало понятно: случай — крайний.
Мужиков-кобников и баб-шаманок, обладавших особой силой, искали по тундрам и люди Арцыбашева, и послужильцы Строгановых. Со Строгановыми в великой дружбе братья Щелкаловы, тоже принявшие участие, что настораживало Ивана Васильевича: Андрей Щелкалов был по его приказу, за избиение молодой жены, хоть главная причина была иной, ограблен, опозорен, прикопил обид... Сколько же ненавистников, обиженных или корыстных роковым образом причастно к его здоровью! Но отбирать уже не приходилось. По уверению Строгановых, шаманки вернее мужиков, колдовское дело издревле женское, сама их бесовская и жалостливая природа тяготела к лечению волшебством. Но с первыми неделями Великого поста Иван Васильевич чувствовал себя так дурно, что стало всё едино, какие невидимые силы исцелят его. Сатана — всего лишь падший ангел, всё от Бога. Только не нравилось, что возле шаманок стал крутиться и Афанасий Нагой, убеждённый ненавистник Бельского. На чём-то они поладили... Лекарей опекали Годуновы. Между станами научной и бесовской медицины возникло естественное соперничество.
Его, как всякую свару между дворовыми, Иван Васильевич одобрял.
Кобники обновили его надежды. Проголодав неделю, затем отведав ядовитого гриба, они устроили камлание — с бубном, кружением, скаканием и диким пеньем. Ивана Васильевича положили на ковёр, велели ни о чём не думать, а только летать душою следом за кобником — мелкоморщинистым, коричневым от тундрового загара или грязи, подвижным старикашкой. Его именовали Большим Вороном и уверяли, будто в забытьи камлания он может по-настоящему летать, парить над чумом. Всё это чары, понимал начитанный Иван Васильевич, паренье мнимое. Но с первыми ударами бубна, с подвывом кобника его пробрал озноб. Шаман кружился и подпрыгивал, от сыромятных одеяний тянуло дымом и кислой кожей, подгнившей рыбой, запахом самоедского жилища. Но ещё и свежим, острым запахом льда, какой несёт весенний ветер с подтаявших озёр. Иван Васильевич забылся и оказался на Белоозере, на богомолье с Анастасией и первенцем Дмитрием. Оба живы, ибо на самом деле смерти нет, она — всего лишь наваждение, как многое в земной юдоли, пронизанной сатанинскими чарами. Подобно чёрным лучам, они сбивают человека в оценке истинного и мнимого, отгораживают от Божьего мира. Смерть — прояснение очей, «сретенье», встреча любящих... Иван Васильевич ни разу не был в тундре, но вдруг увидел себя над нею, над каменисто-холмистым, до моря-акияна простёртым беломошьем со стадом полудиких оленей и крысовидным зверьком, следившим за его, Ивана Васильевича, парением. Далеко в море громоздились льды, разбитые на голубые и бирюзовые столпы. За ними виднелась мачта. Иван Васильевич догадался, что это Строгановы проведывают новую землицу, чтобы распространить его владения на восток, до Индии и Китая. Испытал краткое и тщетное, как всё земное, жадное счастье обладания простором и вдруг, наказанный за суетность, вновь оказался на ковре.
Шаман, окостенело скрючившись, валялся в углу покоя. Его не трогали, догадываясь, как далеко ушёл он в поисках беса, наславшего болезнь на государя. Может и не вернуться, случаи бывали. Шаманка пела, не ударяя, а лишь царапая чуткий бубен, и дерзко, как никто не смел, впивалась трахомными глазами в лицо Ивана Васильевича.
Он с хрустом повернул шею, с каждым годом терявшую подвижность и не болевшую только
— Дура, — сказал Иван Васильевич. — Смерти нет!
Приказный не успел перевести, шаманка залопотала страстно, злобно. Иван Васильевич взглянул на толмача. Тот словно забыл слова, едва не трясся. Верно, колдунья пророчила ужасное.
— Толкуй! — рявкнул Иван Васильевич.
Толмач забормотал о звёздах, о зловещей бродячей комете, уже появившейся на весеннем небе, опасной для царей. Колдуньям надо ещё долго смотреть на небо, считать иные звёзды для последнего слова. Влияние небесных сил многообразно и противоречиво, там тоже идёт борьба — за души, за жизни... Чем дальше, тем невнятней становилась речь. В другое время невнятица насторожила бы Ивана Васильевича, но после камлания он испытывал забытую бодрость, которую мнительный больной принимает за выздоровление.
— Уведите меня. Бесовок держать взаперти. Кобника расспросить, что ему бес напророчил. А колдовство его доброе...
Вечером он не принял настоев и вытяжек доктора Роберта, позволил только размять себе шею. Борис Годунов притащился уговаривать, хотя Иван Васильевич давал понять, что его навязчивые заботы неприятны. Однако не гнал, одержимый болезненной неуверенностью перед ним и другими ближними людьми, рыскавшими по палатам с уклончивым видом волков, чуявших смертельную слабость вожака. Присматривались украдкой, ловили некие знаки на царском лице. Так ему чудилось, но поделиться подозрениями решился только с Марьюшкой над колыбелью Митеньки.
Тот вкусно, трогательно спал. При виде его Ивану Васильевичу приходило слово «искупление». И в высшем смысле, в связи с рождением Христа, «искупившего нас дорогой ценой», и определённее: царевич Дмитрий в народной памяти смягчит жестокое впечатление, оставляемое самим Иваном Васильевичем. Кто ведает его судьбу: Фёдор бесплоден, как и бедный умишко его, здоровьем слаб, вряд ли долго проживёт. К совершенным годам Дмитрия освободит царское место. И хоть Мария седьмая жена, Дмитрий станет первым претендентом на престол. С ним рядом и Шуйский, и потомки князя Старицкого будут самозванцами.
Именно потому Дмитрию грозит опасность. Надо внушить Нагому, как непрост, решителен и тайно жесток Борис Годунов. Напомнить, как под видом заступничества искусно разжигал злобу Ивана Васильевича на старшего сына, какие связи сплёл с влиятельными дьяками Щелкаловыми, Арцыбашевым, как его поддерживают Строгановы и англичане, в чьих руках деньги, мощнейшее оружие в борьбе за власть. Может быть, Годунов — страшнее зятя своего Малюты, и опасней всех, приближённых к государю с начала опричнины, Иван Васильевич не сомневался, что всё сказанное Марии над колыбелью Дмитрия станет известно Афанасию Нагому...
...И он не ошибался, как вообще редко ошибался в людях, подозревая их в сокрытых умыслах. Афанасия Фёдоровича, смолоду посвящённого в предания и тайны Бахчисарайского дворца, чрезвычайно занимал вопрос: не намерен ли кто-то из ближних людей ускорить кончину государя? После того как новый английский посланник Боус поставил крест на его сватовстве, все слабые надежды Нагих устремились к продлению жизни Ивана Васильевича. Они тоже не верили ни в плодородие, ни в долговечность Фёдора, игрушку в руках Бориса и Ирины Годуновых. И очень боялись за маленького Дмитрия. Детская жизнь дешевле власти.