День гнева
Шрифт:
— Измарагд! Камень радужной породы, враг всякой нечистоты. Можете испытать его: если мужчина и женщина впадают в блуд, сей камень лопается возле них от злоупотребления природой. А вот сапфир, очень люблю его. Хранит от злоумышленников, вселяет храбрость, веселит, услаждает, очищает зрение, удерживает приливы крови. А оникс... А, все дары природы даны людям на пользу и созерцание, враги порока... Ослаб. Уведите меня. До другого раза. Спрячьте...
Подхваченный под руки, он еле зашаркал к двери, но оглянулся, следя, как доверенные слуги запирают ларцы.
В сенях Нагой решился, приблизился к Богдану Бельскому:
— Будто... не в себе ныне государь. Как опоенный.
— Околдованный, — проговорил Борис Годунов, неожиданно оказавшийся сзади (дядина выучка). — Кобники его бубнами ежедень завораживают.
— Дак сам велит, ему, государю, легче! — встал
Борис Фёдорович улыбнулся, вместе с губами у него как будто вытянулись и уголки татароватых глаз. Нагой с надеждой подождал, но кроме понимающей улыбки Годунов ни словом не одарил противника. А что они враги, Афанасий Фёдорович больше не сомневался. Вопрос — в разные ли стороны тянут? Или откладывают схватку до кончины государя, о коей оба мечтают дружно? Позже, когда всё кончилось, Джером напомнил, что «царь не думал умирать, его несколько раз околдовывали и расколдовывали, но дьявол стал бессилен». Так ли бессилен? Зависит от того, чего хотели кобники, что им приказывали люди, боявшиеся и ненавидевшие помрачённого царя.
Джером говорил, что европейская наука не отрицает возможности убийства через колдовство, даже на большом расстоянии. Для тайных сил, с которыми, как дети с огнём, играют чародеи, наше пространство и время значения не имеют. Убийственно колдовство, если жертва узнает о нём, но сильные чародеи умеют и тайно убивать. Узнав о приговоре, обречённый утрачивает душевное сопротивление, как угнетение духа ослабляет и раненого и чумного. Усилиями Богдана Бельского Иван Васильевич оказался именно в этом, наихудшем состоянии. В иные времена Богдан умел молчать.
Так — во взаимных подозрениях, прислушивании к другим, к себе, в потере и обретении надежд, противоречивших одна другой, — тянулось для обитателей кремлёвского дворца больное время, середина марта. Всякий больной капризен, вздорен, озлоблен или угнетён, но государь, некогда вообразивший, будто сама натура подчинена ему, и если уж ему собрали лучших лекарей, они обязаны чудеса творить, становился временами и для них опасен. Прислушиваясь к изменениям, производимым лекарствами, а вернее, внутренним брожению, гниению, о чём свидетельствовал и запах, исходивший изо рта, он любое сомнение толковал против лекаря, обрывал курс доктора Роберта, звал Дживанни, жаловался на признаки отравления. И те заметались, друг друга уже открыто обличая, а втайне разуверясь и в своих предписаниях. Такое, по крайней мере, возникало впечатление у Нагого, но что стояло за ним, искренняя паника или игра, Афанасий Фёдорович разобрать не умел. Он, по его прикидке, от тех лекарств, что выпил государь за месяц, отдал бы Богу душу и без болезни.
Одни шаманы не сомневались, кобенились-камлали в дальних покоях, заводя туда и государя, забивая уши его бесовскими воплями, чревовещанием и голосами ниоткуда. Он сам тянулся к ним, испытывая временное облегчение и то расслабленное полузабытье, в котором гасли мысли о смерти, а воображение насыщалось странными и занимательными образами. Верней священников они поддерживали убеждение, целительное для всякого безнадёжного больного, что смерть есть только переход в иное состояние, лучшее, чем нынешние страдания. Коли не можешь излечить, помоги легче умереть, обмолвился однажды Бельский после беседы с толмачом. И затуманился воловьими очами под быстрым, острым взглядом Нагого.
А восемнадцатого марта, утром, между Богданом Яковлевичем и шаманками случился разговор, ставший откуда-то известным Горсею, а следовательно, всем.
Иван Васильевич спокойно почивал, поднялся без обычных болей и дурноты, чему причиной были, во-первых, вчерашнее камлание, а во-вторых — двухдневный отказ от Робертовых и Ричардовых лекарств. Так объяснял и он, и вечный поддакиватель Бельский. Бес их знает, снова замаялся Нагой, может, аптекари и впрямь подтравливают... Шаманы превзошли себя, после ухода государя на покой камлали до рассвета, взбодрённые и помрачённые грибами, от коих христианскую утробу вывернуло бы, как рукавичку. И в дальних сторожевых покоях слышалось их пенье, если так можно назвать убогие подвывы и вскрикивания, напоминающие первые, остерегающие вопли пытаемых: больно же! Возненавидевший и чертовщину и медицину, Нагой установил повсюду собственных слухачей, наказав ещё и вынюхивать в прямом смысле: от кобников и из аптеки доктора Роберта неслись такие запахи, что во времена Мал юты их одних хватило бы для возбуждения дела о злоумышлении на государя. Сам Афанасий Фёдорович
Бельский в тот день терзал прорицательниц каждый час. Соглядатай Нагого слышал неразборчивый лай. Только одна его угроза стала известна благодаря Горсею, видимо, подкупившему толмача, и то урезанная, может быть, в самом главном.
— Царь зароет вас живьём в землю, — пообещал Богдан Яковлевич, — за ложные предсказания! День наступил, а государь крепок и невредим!
— Не гневайся, барин, — бестрепетно отвечали тундровые ведьмы. — День завершается закатом!
Так ли уж осердился государь, оставшись жив вопреки предсказанию? На его месте Афанасий Фёдорович дал бы им денег и выбил из Кремля. Сердился Бельский. Он не был умным человеком, но был силён той нутряной хитростью, которая сама не ведает, как побеждает умного. И чародейство отвечало его звериной интуиции, он верил в сны, гадания, тем паче — звёздные. Кто ведает, рассудок видит дальше или это глубинное чутьё, только Богдан Яковлевич орал на ведьм, как на холопок, не исполнивших урочное. Ещё меньше у государя побуждений угрожать шаманкам — коли-де не умру, закопаю! Он, верно, с утра пришипился радостно, как мышь, избегнув когтей, и одного желает — тихо дожить до вечера, не дразня бесов.
Бельский — дразнил. Зачем? Странно, что он не опасался чужих ушей, хотя бы доноса толмача. Или по туповатой самоуверенности, или по знанию такого, чего не знали остальные.
Запугав шаманок и взбодрив кобников, и без того отбивших пальцы и языки, Бельский пошёл распоряжаться о государевой бане. Тот захотел пропарить закосневшее в болезни тело. Роберт Якоби пришёл от бани в ужас, со дня своего приезда запрещал её. У государя-де изношенное сердце, слабые кровяные жилы — не для бани! В нарушении его запрета, в банном удовольствии и очищении мнилось царю начало выздоровления.
Лекари всё же настояли — прослушать у государя сердце. Якоби долго щупал жилки на шее и запястье. Сколько Нагой ни допрашивал злодеев, шпегов, доносителей, ни у кого не видел такой непроницаемой рожи. Так и хотелось сунуть огоньку под пятки — признайся, об чём мечтаешь? При докторах неотступно, словно и в самом деле оберегая от огонька, находился Борис Годунов.
Осталось неизвестным, заглядывали в предбанник кобники, шаманки и принимал ли Иван Васильевич лекарства кроме обычного укрепляющего настоя по прописи Элмеса. Нагой увидел государя уже распаренного, размягчённого, склонного не к серьёзным разговорам, а к развлечениям. Бельский сказал, что в бане государь тешился песнями. «И бубнами?» — прицепился Нагой. Богдан нахмурился и отвернулся. Тем временем в палату внесли шахматный столик. Государь сам стал расставлять тавлеи, а лучший придворный шахматист Борис Годунов ждал, укажут ли ему место у доски. Он один умел так чередовать проигрыши с победами, что государь не злился и не уличал его в лести. Сегодня он что-то долго не звал Бориса. Фигуры ставил медленно, часто невпопад, но не по дрожи рук, а по невниманию. Присмотревшись сбоку, украдкой, Нагой заметил, что государь не так расслаблен, как вначале показалось, но чем-то похож на коня, ожидающего хозяйского свиста. А беспорядок на шахматной доске как-то неявно отвечал неупорядоченности его движений, беспомощности лица и неухоженности синевато-рыжей бороды, то есть тому медлительному разрушению порядка, какое придаёт внешнему состоянию смертельная болезнь. Порядок — жизнь...
С таким же вопросительным беспокойством за государем наблюдал доктор Роберт. Он больше смотрел на руки, а Афанасий Фёдорович — на губы и плечи, выдававшие общую напряжённость. Шея Ивана Васильевича, перехваченная набухшей жилой, перекашивалась так, чтобы уху легче улавливать звуки из-за стены. Даже Нагой, искусивший слух в Бахчисарае, не слышал ничего, кроме тишайшего шуршания и гула, невольно производимых полутора десятками почтительно молчавших людей. Роберт Якоби пролепетал невнятное: «Тремор...» В ту же минуту под пальцами Ивана Васильевича упала главная фигурка — «царь».