День гнева
Шрифт:
— Моё положение! — взрыднул Григорий Афанасьевич и, судя по позднейшим записям, перешёл на латынь — видимо, ради Киралия. — Узрите, победители, насмешливость фортуны: кого вы с честью встречали ещё недавно, ныне пред вами с руками за спиной, в позорном звании пленного!
Рук ему не вязали, ораторствовал по привычке, для исторических анналов. Некто Гиулиан, из отряда Киралия, постарался записать точно. Ответной речи победителей не записал — возможно, в силу её простоты и краткости...
Утром двадцать второго сентября поляки двинулись в обратный путь. Венгры, в который раз обманутые в надежде на добычу, задержались, чтобы пройтись по уцелевшим дворам посада. Если бы сочинитель захотел увенчать этот поход комическим штрихом, он вряд ли придумал происшествие забавнее
Непредсказуемы причуды городских пожаров. Выгорают хоромы, остаются сараи, сеновалы, хлевы. На скоморошьем дворе огонь зачем-то пощадил пристройку, в которой русские, как уже усвоили венгры, держат скотину. В ней кто-то был — сопел, похрюкивал. Мясо в походе дорого. Многие приторговывали добытой правдами-неправдами говядиной, имея больше, чем обещанное жалованье. Один такой оборотистый венгр порадовался удаче и пожадничал: чур, моё! Сбил засов... Вышел уже не сам — громадный медведь ломал и драл его, задирал кожу с затылка на глаза. Добытчик визжал по-поросячьи. Товарищи всадили в медведя пулю, искромсали боевыми топорами. Беспутного царишку Ваньку настигло предсказанное возмездие.
3
Подобно взглядам, бывает и косое, уклончивое молчание. Иван Васильевич отлично понимал его значение. Догадывался, о чём бормочут между собою не приглашённые на свадьбу Юрьевы, Мстиславские. Вместо них вызвал в Москву торопецких и холмских воевод — пусть попируют, натерпевшись от Обатуры... Ништо, проглотят и седьмую его женитьбу, а Мстиславскому велено ещё и третью «проклятую грамоту» дать на себя и сыновей. Примет вину за взятие Великих Лук, на будущее поклянётся не отъезжать к Баторию и «города никакого не здать». Который на очереди у короля?
Впрочем, попировали скромно, одиннадцатого ноября, в канун Филиппова поста. Мрачность его легла на весь медовый месяц.
Слаба надежда на полное восстановление сил и чувств болезненного, пожилого человека, хотя бы и с юной, тридцатью тремя годами моложе его, женой. В неделю гасится жгучая острота желаний, в сердце рождаются жалостные воспоминания, какое-то растерянное сиротство, как будто прежние, умершие и изгнанные жёны оставили невосполнимые пустоты. Даже у легкомысленной Анны Васильчиковой [74] хватало той обволакивающей, укрывистой теплоты, в которой утопает временами и самый сильный мужчина. От Марьюшки Нагой только и слышно: «Как тебе угодно, государь» или «Не ведаю». Не до совета — к тёплому плечу прислониться, загородиться от холодеющего, грознеющего мира не получалось. Природная робость, наставления дяди и строгое воспитание в терему привили ей лишь робкую покорность и неумение по-женски, ночной кукушкой, добиться своего. Тростиночка... Отсюда и у мужа чувство покинутости, незащищённости, смешное в пятидесятилетием государе. Оно усиливалось на исходе ночи, в бессонном ожидании необходимых и безнадёжных дел.
74
Анна Васильчикова — пятая жена Ивана Грозного.
В незамутнённом рассветном сумраке яснее, горше рисовалось, что жизнь и царствование сложились неудачно. Дочери умерли вслед за единственной любимой женой. Первенца — загубил на богомолье. Один из сыновей — юродивый, другой душевно чужд, едва скрывает нелюбовь к отцу, а после падения Великих Лук — едва ли не презрение. Зато у него, наследничка, с женою полное согласие, не поколебленное даже изменой её дяди, Фёдора Шереметева. Ревниво и завистливо приглядывая за сыном и невесткой, Иван Васильевич ловил некие солнечные, мерцающие нити, что связывали любящих, телесно и сердечно слившихся людей. Такого у него не будет никогда.
Безрадостность пропитывала первые дни зимы. Английский лекарь очистил кровяные жилы, но вызвал лишь умственный подъём, какой испытывает умеренно постящийся инок. Тело здраво и бесстрастно, дух устремляется в выси, чуждые низких
Мечтательные картины бегства преследовали Ивана Васильевича всегда. Особенно — по смерти Анастасии, при учреждении опричнины и воцарении Симеона Бекбулатовича. Тогда индийская легенда о беглеце-царевиче подсказала ему мнимый, шутовской выход. В последний год родился новый образ — замыслившего побег раба. В письме к Баторию слова — «се раб твой, се раб, се раб?» — были не просто скоморошьим самоуничижением, но отражали новое понятие о царском сане и ответственности. В нём искренность и лицемерие так же неразличимо перемешаны, как в обращении к белозерским старцам: «Исполу я уже чернец!» Чернецом он непременно станет, когда его по древнему обычаю постригут на смертном одре. В бегство можно и раньше поиграть. Укрыться, к примеру, в Старицу.
Необъяснимый, зловещий выбор. Он словно совесть свою острупеневшую заново раздирал, расчёсывал в жилище отравленного им двоюродного брата [75] . И слишком близко к западной границе, от Старой Руссы и Холма, куда, по некоторым вестям, нацелены очередные удары из Великих Лук. Зато Москва далеко, за лесами, за Волгой. К ней смолоду, с посадского восстания и пожара, испытывал устойчивую неприязнь, задумывался о переносе столицы в Вологду или иное место, не затоптанное боярскими сапогами, где всё будет устроено по его державному хотению. К Старице, видимо, присматривался, примерялся. Жена, как повелось, следовала за ним, не возражая и не расспрашивая.
75
...отравленного им двоюродного брата — В.А. Старицкого.
Старица — ближнее Заволжье, древний приют беглецов от власти и стяжания, чьи образы являлись чаще, ярче блёклого лика брата. Уже недалеко и северная пустынька Нила Сорского, ушедшего от мира — при жизни — дальше всех... Дворец Владимира Андреевича был основательно запущен. В окружении заросших садов и лесов он напоминал приют заколдованной царевны, встреча с которой сулила обновление жизни. Так всё сливалось в Старице — Нил, праведность, умная молитва, бегство раба, волшебная, целительная любовь... Ему было не жутко и не стыдно там, а просто хорошо. Но приходилось возвращаться в постылую Москву для неотложных, обычно неприятных или жестоких решений.
Декабрьский воздух столицы насыщался враждой, как дымом тысяч печей, от коего мороз казался злее. И все искали виноватых — в скудости жизни, падении веры и патриотизма, в поражении. «Жидов государь в Россию не пускает, —твердили всезнающие москвичи, — а немцев призывает. Дозволил кирхи строить на соблазн посадским, и без того заражённым жидовствующей ересью...» И верно: из-за немецкого лукавства победоносная война с Ливонией переросла в соперничество со всем западным миром! Дальше: побитым ливонским немцам дали слободку на окраине Москвы, за Яузой. Отчего она называется Наливкой? Царь разрешил им гнать вино в любое время, спаивать столичных жителей. И священники подтверждали: всему виною наши грехи да немцы!