День рождения покойника
Шрифт:
С того места, где он сидел, было видно кухню. За приоткрытой дверью сиял самовар, доносились голоса. Там лампа светила горячее и нежнее, и ему вдруг до смерти захотелось туда. Сесть на стул. Выпить стакан горячего, загустевшего от крепости чая. Чтобы свет лампы жирно млел в самоварной меди. Чтобы глаза, измученные тусклятиной зимы, хоть немножко отдохнули… И он начал вставать.
Он появился перед сидящими в кухне и, не замечая никого из них в отдельности, глядя на густой оранжевый блик в самоваре, стал произносить
— …столько народу… до самовара не доберешься… а я, видать, простыл… горяченького бы…
Не замечал, что смотрят на него с неприязнью: разговор тут шел сугубый.
Знакомое лицо попалось на глаза Иванину. Он с рассеянной приветливостью сказал, на миг отведя взгляд от блеска меди:
— И вы тут, Антон Петрович? Сегодня как раз вспоминал о вас. Где вы, что с вами… А о револьвере не беспокойтесь, цел, тут он, со мной. Я ведь, не поверите, убийство задумал, — сказал и плачуще улыбнулся.
Жданович догадался встать и взять студента под руку — он тотчас же начал оседать.
— Какое убийство, Иванин? Вы и впрямь заболели…
Сидевший на подоконнике человек, черный, будто бы закопченный даже, пренебрежительно каркнул:
— Астения. Стакан сладкого чая. Булка с маслом. Выживет.
…Через двадцать минут Иванин, уже наевшийся, зарозовевший, вдруг опять почувствовал короткий болезненный сдвиг перед глазами. Волной прокатился озноб, а потом вдруг так сладко и горячо ударило в пот, что он сомлел и залепетал снова:
— Честное слово, убить хотел Рейнштейна. Но не пришел он, и Ольги нет. Я не мелочно самолюбив, поверьте, не эгоист. Но это развратное животное, этот подлый трус! Как он сегодня убегал от меня, ваш хваленый Рейнштейн! — и засмеялся, но тут же, не удержавшись, заплакал.
При упоминании фамилии Рейнштейн все, занятые уже посторонним, не секретным разговором, как по команде повернулись к студенту, всхлипывающему над столом.
Жданович вопрошающе посмотрел на сидящего на подоконнике:
— Что с ним, Немец?
Тот пожал плечами:
— Недоедание. Жар. Нервы. Истерика.
— Вы сегодня видели Рейнштейна? — наклонившись к самому уху Иванина, спросил один из присутствующих, светлобородый, крестьянского вида. — Вы не могли ошибиться?
— Он убежал от меня! — с гортанной горечью сказал Иванин, поднимая залитое слезами лицо. — Знаете, как пустился наутек? Ха-ха-ха-ха… — и опять его охватил приступ истерического смеха.
Бородач поднялся, распорядился:
— Антон, посиди с ним. Успокой. Расспроси. Мы выйдем.
— Кто таков? — спросил он у Ждановича, едва они покинули кухню.
— Университетский. Иванин. Обычная история. Где-то на Волге, в Саратове кажется, — родители. Почти нищенствуют, последние крохи шлют. Он для них единственная надежда, ну и, понятно, занимается сверх сил. Хороший, порядочный человек. Даже не знаю, что с ним такое сегодня… Полагаю, что из-за Олички некой… Угораздило его, понимаешь, влюбиться тут в одну. На этой почве они с Рейнштейном и столкнулись.
Бородач вдруг рассвирепел.
— Прокисли вы тут, в первопрестольной! Эк, заботы вас, оказывается, какие одолевают! Тьфу!!!
— Ты несправедлив, Родионыч!
— Справедлив! — оборвал его борода. — По одному хотя бы тому, что в Питере, в деревнях что ни день гибнут наши люди. Кровь льется. Красная, понимаете ли, кровь нужных для революции людей! А вы целомудрием своих девок озабочены… Ну, что он, Антон Петрович?
Антон Петрович пожал плечами.
— Успокоился. На углу Кузнецкого и Неглинки он его видел. В два часа. Ошибиться не мог. Полагает, что Рейнштейн убежал от него, потому что… какая-то там у них любовная свара, я толком не разобрался…
Родионыч повернулся к Ждановичу. С изумлением заметил обиду на его лице.
— Вы что, обиделись на мои слова? Плюньте! Давайте лучше подумаем все вместе, где нам искать вашего героя-любовника…
…А тот пребывал в состоянии духа угрюмо-раздраженном. Полулежал в креслах, кое-как прикрыв волосатость тела свою. Сопел — обиженно, утомленно. Глаза закрыты.
В углу рта при дыхании вскипала слюна. Он подбирал ее, раздраженно дергая щекой. Время от времени бубнил что-то под нос, словно выговаривая себе.
Потом зашевелился. Не открывая глаз, пошарил по столу. Потрогал вилку, край тарелки, штоф. Выбрал огурец.
— Эй, мамзель! — огурец ляпнулся в стенку возле кровати. Из-за полога тотчас же высунулась морковно-рыжая голова.
Не открывая глаз, приказал:
— Вылазь! Придумал я. Плясать будешь.
— Это как? — спросила с опаской морковно-рыжая.
— А так… — приоткрыл он веки. — Рупь дам. Да тряпку-то скинь, скинь! Чужих здесь нету.
Вдруг завизжал кабацким голосом:
— Валяй, девка! Валяй шибче! — и принялся, ту-рум-пум-пум, наигрывать «Ах, ты, сукин сын камаринский мужик».
Баба неуверенно стала притоптывать. Подперлась ручкой в бок.
Рейнштейн засмеялся от удовольствия. Еще пуще наигрывал губами да притоптывал: «Ах, ты, сукин сын камаринский мужик! Ты, видать, подлец, к веселию привык!»
Рыжая оборвала вдруг пляс, прыгнула к нему в кресло.
— Не могу плясать этак-то. Несподручно, котик. Если бы в сарафане да под музыку, а нагишом-то — срамно больно. А я плясунья была, угадал, первая в селе.