День рождения покойника
Шрифт:
— Етто… Трое нынче в кабинете обедали…
Рейнштейн проворно обернулся.
— …вами очень интересовались. Не живет ли, дескать. По имени-отчеству и етто… патретик ваш, значит, похоже обрисовали…
Рейнштейн стал быстро-быстро мертветь с лица. Посерел, коричневые пятна разлились под глазами, нос заострился.
— …господа очень приличные с виду… при деньгах.
— Ну-у??? — сорвался вдруг на жуткую ноту Рейнштейн, — что отвечал-то?? — подскочил, за лацканы ухватился: — Говори! Или продать надумал??
Федька, как неживой, отклонил лицо. Равнодушно промямлил:
— Нешто креста нет? Посмотрю, сказал. В номерах, дескать,
Вдруг жутко-развеселыми глазами глянул в упор, осклабился:
— Господа-то богатые, не обидят, я чай?.. Завтра придут, так что сказать прикажете? — и с насмешливой злобой оборвал с ворота пальцы Рейнштейна.
Тот глядел на него с ужасом.
«С мальчиком что-то стряслось», — думал старик, глядя из послеобеденного шезлонга на правнука, который потерянно бродил по дорожкам сада. Мальчишка был грустен и раздражен чем-то.
Подошел было к забору, приник к щели, увидел что-то отвратительное: в куске газеты — перламутрово-синие кишки чьи-то, а из них окурки торчат. Поморщился, перемогая тяжкую дрожь внутри, вновь пошел колесить по саду, старательно шаркал сандальями по каменным плитам дорожки. Остановился напротив террасы, уставился на деда — выжидательным, равнодушным взглядом, — отвернулся, снова побрел.
«С мальчиком определенно что-то стряслось, — подумал старик, — мальчик, видимо, болен».
А мальчик — просто — ненавидел себя за то, что через полчаса не выдержит и полезет на чердак, и снова будет ласкать граненую черную рукоять револьвера с непонятными словами Memento mori, снова будет качать его в руке, ожидая, когда сладостно и остро заболит запястье… Он боялся, что слишком быстро исчерпает запасы счастья, которые таил в себе тот черный огромный револьвер. Он боялся надоесть ему.
Федька не торопясь подошел к дверям. Повертел ключом в скважине. Повернулся.
— Етто… Выручку, значит, сдавать велено. Рассчитаться бы вам, а то неровен час… Двенадцать с вас рубликов, Николай Васильевич. А то уж больно буфетчик серчают…
Рейнштейн чуть не задохнулся.
— Двенадцать?! По восьми рублей давно ли на чай берешь? На тебе двенадцать!! — и сунул под нос парню кукиш.
Тот покорно вздохнул:
— Ну, ежели, бывает, нету, так ведь воля-то ваша…
— Иуда! — прошипел Рейнштейн. — Держи! Жри все мои деньги!
Федор степенно принял. Неторопливо стал рублики приглаживать, пересчитывать. Часто слюнил при этом пальцы.
— Что ругаться-то, Николай Васильевич? Известное дело. Вот рублик изволили лишний дать, так я возвращаю. Чужого ить мне не надо. Грех ить все от чужого… — так, смиренно бормоча, и исчез.
А Рейнштейн от наглости такой непонятно взбодрился. Страшновато гудел, бегая по номеру:
— Каналья! У-у-у!! Знать бы раньше — сгноил! Продать ведь задумал!
«Бежать! Сейчас же! На Кавказ, в Сибирь, в Польшу! Только скорее из Москвы! Бежать… А они на вокзалах небось уже дежурят. И на дому, конечно, засаду устроили (а там, под половицей, в банке из-под табаку — все деньги). И внизу, может, уже караул поставили? Только и ждут того, чтоб вышел…
К столу подскочил. Два стакана подряд, без передышки почти выпил. С готовностью в кресло опрокинулся — забвения ждать.
Через четверть часа с надеждой открыл замутневшие глаза. Все тот же.
Желтенький свет — как ворованный.
Лепнина на потолке облупилась, зияет ржавой коростой.
И не удержался Рейнштейн. Заскулил тоненько, злобно: «Ю-ю-ю-у-у-у… Когда же, господи боже, явится хмель? Когда станет не так муторно жить?»
Но хмель не брал его нынче. Только голова понапрасну деревенела. И он снова взялся за графинчик.
Шел шестой час, когда Иванин примчался к Сретенским воротам. Рано было идти к Ждановичу, а в числе первых явиться — постеснялся.
Знал он, что у Ждановича на нынешний вечер реферат обещан. Значит, и Оля, значит, и Рейнштейн будут.
Хоть револьвер, заткнутый за пояс, больно мозолил бок, что делать собрался, — Иванин вроде как забыл. Остыл, сник. Насморк опять же начался… Последнему весьма способствовали Кисельные переулки, по которым безостановочно бродил в ожидании урочного часа. Сапоги вконец промокли, да и сквозило по переулкам тем нещадно… Так что когда пришел наконец в квартирку, где мыслящий пролетариат обсуждал очередной животрепетный вопрос, словоговорением душу облегчал, — ничего в нем не осталось от того упоенного, жестокого мстителя, каким был часа два всего лишь назад в своем воображении.
Беспрерывно текло из-под носа, и до слез было стыдно, что нет платка. Казалось, что и хлюпание в сапогах все слышат, но деликатно делают вид, а от этого еще стыднее было…
Если б увидел в тот момент Ольгу с Рейнштейном — только улыбнулся бы им жалобно и носом швыркнул бы сконфуженно.
Мелкая простудная дрожь шустро бегала по спине. И он с усилием удерживался, чтобы громко, в голос не застонать о своем наслаждении быть сейчас в этой жарко натопленной квартире.
Все бутерброды уже съели. Оставался у самовара огрызок с куском жирной ветчины, но пока Иванин деликатно пробирался, студент-петровец [3] заграбастал и его. Сунул целиком в пасть. С хлюпом запил кипятком.
3
Петровской (сельскохозяйственной) академии студент.
Реферат едва начали читать, но накурено было страсть, и жгло в глазах от дыма. Лампы, расставленные по углам гостиной, светили желтенько, плохо.
Все стулья были заняты. Иванин прислонился к притолоке. Сквозь туман разглядывал лица. Ни Ольги, ни Рейнштейна.
Читал какой-то розовощекий блондин с тщательной бородкой. Слова произносил вкусно, но Иванин никак не мог разобрать смысла — время от времени и блондин и вся комната словно бы сдвигались резко в сторону. Накатывал озноб.
Потом ему стало совсем плохо. Ноги ослабели. Он вышел в коридор, но ни одного стула не было и здесь. Он сполз по стенке и пристроился на полу — как мужики, когда им нужно долго ждать.