Деревня на перепутье
Шрифт:
— Мать-героиню бьют! — взревел Лапинас. — Многодетную! Неужто позволим, люди?
Опустились вилы, занесенные колья. Все застыли, кто где стоял. Свои счеты сразу были забыты (а таких споров за всю историю Лепгиряй было немало, и большинство завершалось дракой). Распаленные взгляды еще исступленно горели, но теперь они нашли другую мишень — Арвидаса.
— Римшене, валяй сдачи! — завопила Раудоникене. — Гляди-ка, какой царь. Заявился к нам, бабам, морду бить.
Раудоникис, все это время терпеливо молчавший, наконец не выдержал.
— Замолчи, жена! Домой, пошли домой! — загудел он, бледнея от страха. — Кто кого бьет? Никто никого не бьет… Домой, жена!
Раудоникене лишилась дара речи:
— А ты чего заговорил, осел несчастный? — накинулась она на мужа. — Думаешь, раз партейный, то должен своего покрывать? Липка ободранная. На что мне твоя партейность, баранья ты голова? Настоящий партейный высоко сидит, тысячи загребает, а ты лучшую корову… Заткнись!
— Мать-героиню, родительницу советских воинов! — твердил свое Лапинас. — Вот уж видать, вот уж видать, какие блага нас еще ждут.
Деревенские одобрительно загудели. Хуторяне поначалу не знали, что к чему, потому что в суматохе как следует не разобрались в происходящем, и теперь растерянно переглядывались, пожимали плечами, кто-то ругался, а некоторые незаметно отделились от толпы и черепахой поползли в сторону лепгиряйцев.
Арвидас вытер рукавом холодный пот. Надо было что-то сказать этим околпаченным людям. Воззвать к их здравому смыслу, если нельзя завоевать сердце, к совести — все ж здесь собрались люди, а не бессловесные скоты. Горный обвал перекрыл реку, и она вышла из берегов, угрожая смести все, что встретит на пути. Надо устранить эту преграду. Молниеносно, одним ударом, а то будет поздно. Но как? Где взрывчатка, которая разрушила бы ее? Слово! Правильное, меткое слово, одно лишь слово может заставить людей опомниться. Но слов не было. Что бы он ни скажи, казалось Арвидасу, уже не имеет смысла. Такая безнадежность, такая безысходность одолели его, а потом нахлынула такая ярость из-за собственного бессилия, что он чуть ли не лишился рассудка.
— Молчать, стадо неотесанное! Чего разорались, глотку распустили? Хватит! — закричал он, дрожа от бешенства. Кто-то попытался было перекричать его, но тут же замолк, и толпа уставилась на председателя, потрясенная не столько его словами, сколько видом. Это был не Толейкис — не тот сдержанный, тактичный, хладнокровный человек, каким они его до сих пор знали. Толейкис не мог истерически кричать, сопровождая каждое слово ударом плетки по голенищу. В спокойных умных глазах Толейкиса никто еще не видел той животной ярости, которая, унижая человека, низводит его до уровня зверя. — За такие слова, Раудоникене, твой муж, будь он мужчиной, выпорол бы тебя. Я не позволю в своем колхозе издеваться над святынями. Кто вам дал право осуждать других? Мерзко! Гнусно! Низко! Банда дармоедов! Пьяницы! Привыкли жить в темноте, как летучие мыши, а когда приходит человек, который хочет свету пустить, все на него кидаются. Чего вы хотите? Иной жизни? Лапинас, чем же тебе не нравится наш строй, чего надсмехаешься над ним, критикуешь? Неужто в Сибири хлеб вкуснее? — Арвидас замолчал; припадок гнева миновал, ему стало стыдно за эту выходку, которая еще ухудшила дело. Лапинас это понял. Ожил.
— Почему это надсмехаюсь, товарищ Толейкис? Нисколечко не надсмехаюсь. Советская власть мне будто родная мать — люблю я ее. А коли любишь, то, бывает, и поколотишь. Разве хороший отец не шлепает детей, чтоб выросли людьми? Для критики и самокритики всюду есть место, товарищ председатель, всюду. От высочайших верхов до нижайших низов. Верно, раньше приходилось держать язык за зубами, за критику по шапке давали, а вместе с шапкой, бывало, и голову долой, зато теперь новая власть, ленинская. Времена Берии миновали. Свобода! Сибирью нас уже не напугаешь, товарищ Толейкис, и коли ударил женщину по лицу, то сухим не останешься, неважно, что ты ее всячески
— Вот-вот! — заголосила Раудоникене. — Грозится! Он меня выпорет. Нет уж, против меня своего арапника не поднимешь!
— Не выдумывай глупостей, Раудоникене. Зачем слова переиначиваешь? — уныло откликнулся Арвидас, но Магде, не слушая его, еще пронзительней завизжала:
— У одной лицо в крови, а теперь другую собрался хлестать. Везет нам на председателей, нечего богу жаловаться. Первый был пьяница, второй тоже, да еще в придачу вор, а третий драчун и разбойник. Отобрал коров, навоз, заберет и огороды, вот увидите. Разденет, как жених невесту в свадебную ночь, оглянуться не успеем.
— Да и так уж раздеты, брат. Было б что раздевать. Все ободраны, чище некуда. Сегодня коровы отнял, а завтра нас самих в Заготскот сдаст.
— Так и будет, коли дадим себя гнать, будто скот на бойню!
— Пускай убирается к себе в Вешвиле!
— Мартинаса обратно поставить! — кричали наперебой деревенские, не давая Арвидасу рта раскрыть.
Хуторяне поначалу держались сдержанно, но вот вперед вырвался Пятрас Интеллигент.
— Надул ты нас, председатель, как глупую девку! — закричал он, придерживая шляпу, которая в толчее сбилась ему на затылок. — Надо было самому с деревни начать, а ты, значит, хутора на нее науськал, как Америка Европу против Гитлера, и смотришь себе сбоку. Свинская, прошу прощения, дипломатия…
— Гайгалас виноват — первый начал!
— Перестарались черномазые…
— Что черномазые! Дикарям всегда страдать! — зашумела хуторская сторона.
А Лапинас, будто шакал, учуявший падаль, понесся во всю прыть туда, откуда ветер принес трупный запах.
— Майронис! Лепгиряй! Деревенские и хуторяне! — вскричал он, широко простирая руки, будто желая и тех и других обнять и по-братски прижать к груди. — Чего нам вздорить? Чего мы не поделили? Давайте выбросим из сердец червяка зависти! Мы ж не чужие, на одной земле живем, одно горе мыкаем. Председатели приезжают и уезжают, а мы-то — остаемся.
— Верно, Мотеюс!
— И этот укатит, брат. Насвинячит и укатит!
— А как же, сам говорил, что может уехать, и не с пустыми руками…
— Улетит с медом, как пчела, а мы — зубы на полку…
— Благодетель!
— Во-во, науськал друг на друга. Ждет, глаза вылупил, чтоб мы за грудки схватились.
— Знает, дьявол, — где двое дерутся, третий выгоду имеет.
— Нет уж, больше нас за нос водить не будут!
Выкрики снова летели с обеих сторон, сливаясь в единый гул, и гул этот катился через деревню в поля, будто удары колокола, тревожно сзывавшие во двор Лапинаса все новых людей. Проход между деревенскими и хуторянами исчез. Оба лагеря, как в самом начале, смешались в один, только куда более распаленный и тесный. Даже те, кто недавно поддерживал Арвидаса, не смели рта раскрыть, а если кто и пытался остаться верным себе до конца, то выкрикивал что-то непонятное и незаметно выбирался из толпы в сторону. Здесь уже не было двух мнений, не было друзей и врагов. Был один многоликий человек. Обиженный, взбешенный, оскорбленный. Его глаза горели праведным гневом, кулаки сжимались, требуя возмездия.
«Все кончено…» — с ужасом подумал Арвидас. Его охватил неодолимый соблазн вскочить в седло и ускакать отсюда, признав полное свое поражение. Но в эту минуту произошло непредвиденное событие, которое все перевернуло вверх ногами. Арвидас не заметил, как и когда она появилась; он увидел, что она проталкивается через толпу, которая расступилась не столько перед ударами локтей, сколько испуганная необычным видом девушки: на ее искаженном злостью лице смешались страх с яростью, решительность со стыдом; одна из кос наполовину расплелась, и огненно-рыжие волосы развевались по ветру как горящий факел.