Деревня на перепутье
Шрифт:
— Уг-у-у-у-у, люти! На госфотина Лафину напали! На помош!
Услышав дикий крик дурака, люди бросали все и бежали ко двору Лапинаса. Прохожие забывали, куда шли, проезжие — куда ехали. С узелками, корзинками, бидончиками сметаны, заглянувшие в деревню из кяпаляйских, майронисских, варненайских хуторов или даже вообще посторонний люд — все сворачивали во двор Лапинаса, привлеченные адским шумом.
Поначалу никто не обратил внимания на прискакавшего верхом Арвидаса — взгляды всех были прикованы к скотному двору, где Морта атаковала грязной веревкой майронисских мужиков. Пока Прунце с воем носился по деревне, ей удалось прорваться мимо Гайгаласа в хлев. Здесь она схватила вымокшую в навозной жиже веревку и как шальная накинулась на мужиков, ломавших
Арвидас щелкнул плеткой в воздухе и, резко натянув поводья, поднял лошадь на дыбы. Толпа шарахнулась, уступая дорогу. Вилы одни за другими воткнулись в навоз. Напряженную тишину нарушало только неуважительное лошадиное фырканье.
— Что же, Гайгалас? Не пойму я, ради чего ты сюда своих ребят привел. Дело делать или с женщинами драться? — спросил Арвидас, молниеносно оценив положение.
— Помочь приехали. — Гайгалас потрогал распухшую щеку, по которой прошлась Мортина веревка. — А они, гады, видишь как помощников встречают.
— Вот, к примеру, надо же людей пообчистить, — вмешался Робинзон, смеясь рыжими щелками глаз. — У них навоз не простой, председатель. Потяни-ка носом, сударь. Чистым маслицем несет, как с маслобойни.
— Наверно, еще со сметоновских времен осталось, — откликнулся Кляме.
Подошел Лапинас.
— С этими… я не разговариваю. — Он презрительно кивнул головой на майронисских мужиков и демонстративно повернулся к ним спиной. — Но вы мне ответьте, председатель, чем наш двор провинился, что напустили эту банду дикарей? Есть порядок в нашем колхозе, или каждый, кому угодно, может грабить честного человека среди бела дня?
Гайгалас от души расхохотался.
— Дикари приехали тебе жиру поубавить, жиряк. Больно раздался на чужих хлебах, гадина.
— Замолчи, Гайгалас! — Арвидас подмигнул ему. — Ты, Лапинас, спрашиваешь, чем провинился твой двор? Что ж, двор как двор. Но его хозяин и правда никуда. Почему не выполняешь, что положено? Решение правления знаешь?
— Я? Не выполняю? Как у вас язык поворачивается? А кто первый в Лепгиряй вторую корову продал, пример показал? Правда, не своему колхозу, не так, как Раудоникис, зато первый. Первый! Это запомнить надо, товарищ Толейкис!
— Этим, брат, хвастаться нечего, — откликнулся из толпы Помидор. — Глядя на тебя, на дурня, и мы своих коров увели. А Римши, брат, смеются.
— Да не один Римша…
— Хватит! Мотеюс знает, что делает.
Все вдруг замолчали и вытянули шеи, увидев, что Арвидас соскочил с лошади и привязывает ее к изгороди рядом с Римшиной Безрогой, которую выгнал из хлева Робинзон.
— Не знаю, как тебя понимать, Лапинас. Корову первый продал, а навозу давать не хочешь.
— Как так не хочу? Кто сказал? Правильно, из-за загородок не выбросил. Виноват. Но не потому, что жалко или еще чего. Подходу нет, Римшины загородки мешают. Вот откуда моя вина! А раз уж приехали — берите, вывозите. Милости просим. Я даже рад. Столько мужиков — на вилах да на вилочках и вынесете, не придется даже Лукасовых загородок ломать.
— Лапинаса дух святой просвятил! — подивился Гайгалас. У его товарищей тоже вытянулись лица. — Только что собаку науськивал, а нате вдруг — шелковый.
— Кто науськивал, Гайгалас, кто? Постыдился бы врать. Сами влетели во двор, как лесные братья. Свистят, ревут, топорами, вилами машут. Волен человек и испугаться и обороняться, увидев такую ораву. А что Римшене тебя веревкой по харе протянула, то только честь свою защищала. Смекни сам, что делаешь, на кого руку поднимаешь. — Лапинас поглядывал то на толпу, то на Арвидаса и, поощренный
— Ишь, куда он метит, темнота, — в самого президента! — осклабился Гайгалас и под хохот всего двора добавил: — Вдвоем с Лукасом вы ей орден ковали, мельник, нечего других чертей на помощь звать.
Римша сгорбился на крыльце, заскулил, будто придавленный невидимым обвалом, а Гайгалас присел, и вовремя, поскольку в воздухе свистнула веревка, и чуть было на второй щеке не выпучилась красная колбаса.
— Знай, кого поносишь, Черномазый! — прохрипел Лапинас, сверкая глазами, даже трубка опрокинулась в зубах, рассыпав рой искр. — Власти оскорбляешь! Другой за такие слова по сей день у белых медведей проживает. Председатель, разве так можно? Есть какое-нибудь уважение к героям, вот хоть и к женщинам, или, раз теперь новое правительство, старые ордена ничего не значат? На помойку их, а?
— Что ты, Лапинас? Кто говорит? Никто не может отнять всеобщее уважение у героев. Надо только, чтобы и герой себя уважал, оправдывал доверие правительства, уважение людей. А Римшене… — Арвидас красноречиво развел руками. — Должна быть благодарна советской власти, показывать другим пример. Однако нет. Сама невесть куда клонит и других за собой тащит. Ей жалко отказаться от второй коровы, от навоза. От колхоза получать хочет, а давать колхозу — нет.
Морта повернулась к Арвидасу.
— Нечего меня попрекать государственной помощью. Твоя жена за меня не рожала. А насчет твоего колхоза, то что он мне дал? Из-за него я бы давно с голоду подохла вместе со всеми детьми… Сума с посулами, больше ничего. «Завтра будет лучше, завтра будет лучше». Когда это завтра придет? Может, когда нас уже не будет. Псу под хвост такое завтра! Я и мои дети сейчас жить хотим.
— Вот-вот, ксендзы тоже праведникам рай после смерти обещают, — откликнулся кто-то.
В толпе было несколько женщин, одна из них — Магде Раудоникене. Простоволосая, в неправильно второпях застегнутом ватнике, лицо — в саже. Наверно, как хлопотала у печи, так и прилетела, бросив все. Рядом с ней стоял кузнец, высунув из толчен плоское, пышущее здоровым румянцем лицо, на котором, кроме радостного удивления, ничего нельзя было прочесть. Зато глаза Магде сверкали такой злобной издевкой, что Арвидас вздрогнул, встретив ее взгляд, и машинально оглядел всю толпу; он почувствовал себя человеком, идущим по кладке через ручей: вдруг потерял равновесие, ухватился за перила, а перил-то нет… Антанаса Григаса не видно, и не появится — уехал в Вешвиле. Тадас с ним. Мартинас… Вот прошел мимо, даже не оглянулся. Мало, ох как мало таких, кто встал бы плечом к плечу и отразил равнодушные, даже враждебные взгляды, разгоряченные словами Морты.
— Да, до сих пор вы жили неважно, — глуховато сказал Арвидас, сопровождая первые слова ударом плетки по голенищу. — Я вполне понимаю недоверие Римшене. На самом деле, надо быть последним тупицей или фанатиком, чтобы продолжать верить все в ту же молитву, даже видя, что она не ведет к спасению. Человеку хлеб нужен, а не пустые слова. Обещаниями гуся не откормишь. А вас вот кормили. Вы выращивали зерно, но не получали его, а если и получали, то по щепотке, да и то самое плохое — огребки, потому что лучшее зерно председатель, чтоб угодить начальству, отправлял с обозом. Потом еще налоги на фруктовые деревья, поставки молока, шерсти. Свиную шкуру и то надо было отдавать. Крестьянин был коровой, которую все доили, но никто не кормил. Можно ли удивляться, что бедняга издоилась?