Десять лет на острие бритвы
Шрифт:
— А ну, встать! Что это еще за новости, чтобы нижние чины ездили в салоне? Твое место в тамбуре! Марш туда!
Отец вскочил быстро и подошел к подпоручику, схватил его за воротник и со словами: «Щенок! Молокосос! Ты должен ему в ноги кланяться» — вытолкнул его в тамбур. В вагоне раздались аплодисменты.
Именно таким горячим, действенным остался в моей памяти отец, не имевший ничего общего с тем полковничьим символом власти над тысячами солдат, которые он носил. Он был врач, доктор медицины.
Все, что я знал о нем, промелькнуло передо мной в этом темном карцере, как в калейдоскопе…
Как
Продержали меня в карцере недолго. Очевидно, он понадобился для очередной жертвы. А меня отвели в камеру к Плоткину. Его в ней не было, наверное, вызвали на допрос. Я лег на свою жесткую койку и стал разбираться во всем, что случилось со мной. Было нестерпимо больно от того, что Давид Александрович оказался прав. За несколько дней нахождения в тюрьме я не слышал от обитателей камеры о таких грубых нарушениях. Да, говорили о недопустимом тоне, о стремлении следователей обязательно настоять на своем, об их грубости. Может, это было вызвано тем, что большинство из камеры вызывались на допросы по первому разу и проходили, главным образом, процедуру оформления анкет.
Поздно вечером появился Плоткин. У него был измученный вид.
— Очевидно, не выдержу всего этого ужаса, — сказал он обреченно, — от меня требуют, чтобы я сознался в каком-то моем вредительстве, а в каком, не говорят. На мой вопрос: «Что же я совершил», отвечают: «Сам знаешь». Он долго молчал, потом тихо спросил:
— Анатолий Игнатьевич! Кто из рудничных работников за время моего отсутствия арестован?
Я назвал ему нескольких, о которых знал.
— Придется что-либо сочинить, превратить в недостатки, какие-то аварии в степень вредительства.
Я отпрянул от него в ужасе.
— Давид Александрович! Неужели вы решили сдаться, на себя возвести поклеп и дать возможность им закрутить целое дело? Ведь это потянет за вами еще каких-то невиновных людей.
На это Плоткин возразил:
— Я напишу так, будто всем этим вредительством занимался только я один и никого из сотрудников не затрону.
— Вряд ли они вам поверят.
Утром меня отвезли в Воронеж, Георгий Иванович был на месте. Ему рассказал о том, что случилось со мной в Семилуках. Он слушал внимательно, не перебивая и только хмурился А в камере шли разговоры о том, что в тюрьму привезли Варейкиса, бывшего секретаря партийной организации Центральной Черноземной области и, якобы, здесь находится жена Тухачевского.
Наступила 20-я годовщина Октября. Мы отметили этот праздник чокнувшись кружками, наполненными водой. Нашлось шесть человек, отказавшихся поднять «бокалы» в этот юбилейный день.
На допрос вызвали КВЖДинца, молодого красивого парня со спортивной фигурой. Родился он в Харбине, его родители работали в Управлении КВЖД еще до революции, и когда наша деятельность была там свернута, он вернулся на родину. В один прекрасный день пришел к ним домой рассыльный и велел им вам идти на собрание работников в клуб КВЖД. На сцене клуба находился капитан из НКВД. Когда все собравшиеся уселись в зале, он крикнул:
— Внимание! Все здесь сидящие считаются арестованными. Прошу немедленно подойти к столу и зарегистрироваться.
В дверях зала стояли четыре солдата с винтовками из войск внутренней охраны. После регистрации арестованных построили и привели в тюрьму.
Мы начали стучать в дверь, требуя врача. Появился надзиратель и заявил:
— Врача сейчас нет, а вы не шумите, а то лишитесь прогулки. А этот очухается — здоровый парень.
На другой день, немного придя в себя, молодой человек рассказал, как его заставили признать себя шпионом, работавшим на китайскую разведку, заставляли подтвердить, что ряд его товарищей тоже были шпионами, связанными с хунгузами. За время моего пребывания в тюрьме подобного рода случаев с сокамерниками произошло четыре. Один имел тяжелые последствия, когда администрация тюрьмы вынуждена была отправить человека в больницу. Все это производило жуткое впечатление. В таких случаях камера замирала, устанавливалось молчание, т. к. каждый начинал думать о своей судьбе. Как будет с ним? Что его ждет? Но проходил час, другой, и камера начинала опять жить по-прежнему — разговоры о случившемся, шахматы, а иногда и споры.
Всем становилось ясно, что наступал период массовых репрессий. Бытовики рассказывали о том, что камеры забиты людьми сверх всякой нормы и следователи работают день и ночь. Среди арестованных шли споры о том, знает или не знает Сталин о творящихся безобразиях. Я считал, что не знает. Манучаров — также.
В один из дней в камере появились три блатных типа. Один из них посмотрел кругом и подошел к нарам, на которых лежал в это время один из баптистов — тихий, тщедушный человек.
— Эй, контрик, — рявкнул тип, — поднимайся. Это место теперь будет моим, а твое вон там у параши и, выдернув из под баптиста одеяло, швырнул его на пол.
Тот робко запротестовал. Тогда ворюга схватил его за шиворот и потащил к параше. Это вызвало возмущение всей камеры. Люди бросились к бандиту и так ему поддали, что он завопил:
— Братцы, не бейте! Не буду! Простите!
Двое других блатных молчали и не вмешивались в эту потасовку, разумно оценив невыгодную для них ситуацию. К счастью эту троицу вскоре забрали.
А я опять в Семилуках и опять в камере с Плоткиным. Он совершенно расклеился. Сразу видно, что у него высокая температура.
— Как дела, Давид Александрович, — спросил я у него.
Он посмотрел на меня красными воспаленными глазами.
— Я совсем болен. Написал на себя всякую всячину. Когда писал, то даже заходили сюда, интересовались, скоро ли кончу. Ведет следствие зам. начальника райотдела НКВД, старший лейтенант по званию. Он прочитал мое признание, взял его и порвал на мелкие кусочки, бросил в корзину.
— Все, что ты написал, это чепуха. Нам стало известно о твоем участии в контрреволюционной группе Гуревича-Канера (начальника Главного управления металлургической промышленности союза) и одного из руководителей этого управления, ставившей себе задачу — свержение Советской власти и восстановление капитализма.