Детство Ромашки
Шрифт:
—Фью-ю-ю!—тоненько подсвистнул Серега, запуская пятерню в свои белесые волосы, а затем, хлопнув руками по коленям, рассмеялся.
Этот свист и какой-то неопределенный смех будто кипятком меня ошпарили. Едва удержался я от намерения столкнуть Серегу с крутояра в кипящую Волгу. Понял ли он, что " я не в себе, только вдруг шагнул, взял меня за руку и, легонько пожимая ее, сочувственно сказал:
—Ты, Ромка, не печалуйся. Вы, что ли, с дедом виноватые, Волга же. Ничего, обойдется.
–
Не обошлось.
Лушонков складов не принял и послал Серегу за комендантом Затона.
3
Давным-давно
Дедушка как поутру сел возле печурки, так и сидит, изредка попыхивая трубкой. Я стою у окна, смотрю сквозь мутные стекла на проносящейся по песчаному пустырю хвосты пыли, на черно-бурые тучи в небе. Никанор Лушонков зябко перебирает плечами, топчется у стола и тоскливым голосом тянет:
—Меняется погодушка. Гляди, еще снежком посыплет, а то и ледяной крупкой. Вот тебе и май — тулуп надевай.
Он усаживается на скамью, лезет в карман, достает кисет, а из него трут, кресало, кремень и с великой осторожностью раскладывает все это перед собой на столе. Затем не торопясь, аккуратно отрывает от газеты длинный косячок, свертывает козью ножку и, засыпая ее махоркой, обращается к дедушке:
—Ты, Наумыч, на меня не серчай. Времечко-то вон какое... Жизнь, сам знаешь... При царе она на висях висела, а без царя уж и не определишь. Идет вроде по болотине, а болотина та то опустится, то поднимется. Ничего не поймешь. Иные за войну шумят, иные — за мир. В общем, ливорю-ция...— Высекая искру, он крякал, как селезень, а когда трут задымил, помахал им, спросил:—Эти-то, что у власти теперь, как уж их, дай господь памяти... Есеры, что ли, прозвище ихнее? Как смекаешь, Данил Наумыч, удержатся они у власти?
Усмехнувшись, дедушка разгреб чубуком бороду, ответил:
Уж это нехай они смекают.
Должны б удержаться,— задумчиво произнес Лушон-ков.— Сын баил, умнеющие люди власть в Расее приняли, состоятельные. Да и в нашей балаковской власти народ, можно сказать, отборный. Один доктор господин Зискинд сто тысяч стоит. Уж голова так голова!..
Мне надоело слушать то тягучий, то какой-то дробненький говорок Лушонкова, да, казалось, и неспроста он нынче такой разговорчивый. Схватив треух, я выбежал во двор, присел в затишке за поленницей. Ветер летел выше ее, порывисто ударялся в забор, и доски в нем, выгибаясь, скрипели. Суждения Никанора Лушонкова о докторе Зискинде разволновали меня, и я думал: «Доктор Зискинд сто тысяч стоит. Во власти балаковской народ отборный, есеры. А почему их называют есерами?» На это «почему» я ответить не мог и решил как-нибудь на досуге расспросить об есерах дедушку...
Когда я вошел в сторожку, Лушонков давил каблуком ботинка окурок и, дергая плечом, выкрикивал:
А чего же, и свалют! Очень просто! Царя не убоялись, вон ведь что! Намедни возле управы народу — туча! Какой-то не нашенский уж до того складно говорил, прямо за сердце хватал. «Бойтесь, граждане, товарищи дорогие, тех, которые с фронта. Они — большевики и продали Россию немцу за чистое золото». И что же ты думаешь!— Никанор Игнатьевич ударил руками по коленям.— Выскакивает на крыльцо Гришка Чапаев. Неподалечку от нас живет. Отец его, Иван-то Степанович, прямо сказать, неудашный мужик. Вроде плотник, а живет галах галахом. Избенка его в Сиротской слободке, а в ней одни лохматы. На голых досках спят. И вот его сын Гришка вскакивает. Рука у него к шее платком привязана, а другой он чуть не за грудки того,
А ты, Никанор Игнатьич, за кого в ту пору кричал?— спросил дедушка.
Я, мил человек, ни за кого. Я богу молился. Он, сердешный, знает, куда мои стопы направить.— И Лушонков закрестился, что-то бормоча себе под нос.
Бог-то на небе, а мы, ишь, на земле оказались,— как бы между прочим заметил дедушка.
—Да иль мне Гришку слушать?!—озлившись, выкрикнул Лушонков, и его жиденькая рыжая борода затряслась, а бесцветные глаза забегали.— Он же из галашни галашня! Малый был, так от него все бахчевники караул кричали. А теперь возрос, добрым людям глотки рвать будет. Ливорюция ж, свобода! Таким, как Гришка, теперь, вроде ветру в поле, раздолье. Уж поразбойничает он во всю душу!
Я не знал и впервые слышал о Гришке Чапаеве, но чуялось мне, что Лушонков закидывает грязью хорошего человека. Вспомнилось, как Серега рассказывал, что говорил ему Никанор про меня, про дедушку, и я спокойно спросил его:
—А зачем вы нас разбойниками называли?
Охнув, он раскрылился и так замигал глазами, что казалось, этого мигания никак не остановить.
Что ты! Что ты!—растерянно бормотал он.— И не думал так. Господи, Исус Христос!
Нет, называли! Называли и жалели, что нас в тюрьму не посадили. Сереге об этом говорили.
О-ох!—Схватившись за грудь, Лушонков деланно рассмеялся.— Зрятина-то какая! Глупый же он, Серега-то! Вот я сейчас разъясню, какая меж нами беседа шла...
Разъяснения не удалось сделать. К воротам склада на дрожках подкатил комендант Затона. Первым заметил это Лушонков и, подхвативши полы чапана \ выбежал из сторожки.
Мы с дедушкой тоже заторопились наружу.
Коменданта в Балакове звали Сомом. Это был человек огромного роста и с таким животом, что кажется, он вот-вот порвет на нем серые альпаковые2, необыкновенной ширины шаровары, китель, чесучовую рубаху. Живот этот всегда колышется, вздрагивает. Лицо у коменданта круглое, глаза заплыли жиром, а рот широкий, с толстой отвисшей губой.
Лушонков бросился к дрожкам, забегал вокруг них и, кланяясь, то снимал, то надевал облезший мерлушковый треух.
Комендант махнул рукой, выхрипнул:
Ворота открой!
Чего же ты стоишь? — ринулся Лушонков к дедушке.
Пока дедушка, борясь с ветром, открывал скрипящие полотна ворот и подпирал их жердями, комендант ворочал бесшеей головой, хрипел:
— Распустились! Царя нет. бога нет, живу как хочу!
Именно. Ой, как верно, дорогой товарищ!—сочувственно тянул Лушонков.
Рыжий пес тебе товарищ!— рявкнул комендант.— А ну, марш с глаз долой!—И он задергал вожжами, направляя игреневого 1 жеребца в ворота.
Ну, огрел он тебя за «товарища»-то!— смеялся дедушка.
— Да я, чтобы все по-доброму склеилось,— виновато тянул Лушонков.— Ливорюция ж. Все должны в согласии, в братстве жить...
—Непонятный ты человек,— вздохнул дедушка, присаживаясь на березовую плаху под поленницей.
Комендант проехал до места, где обрушился берег, и повернул обратно. Поравнявшись с дедушкой, остановил дрожки, спросил: