Детство Ромашки
Шрифт:
Ты в ночной стоял?
Вдвоем с внуком,— приподнимаясь с плахи, ответил дедушка.
Курбатовы? — И комендант положил руки на живот, будто желая сдержать его колыхание.— У Горкина служили?— Он вдруг вскинул лицо, побагровел и закричал:— Подпольщики, сукины дети! Разинули рты! Нынче ж к расчету и под суд! Царь не сгноил в тюрьме, я сумею!
Со мной произошло то, что всегда происходило. Обида, вскипев, в одно мгновение сменилась спокойствием. На поленнице лежала ореховая хворостинка. Я схватил ее, приблизился к игреневому и незаметно для коменданта хлестнул
Что будет! Что будет!—схватился за голову Лушонков
Закачался, плетень кривоногий!—зло выкрикнул словно из-под земли вынырнувший Серега. Запыхавшийся, потный и раскрасневшийся, он стоял перед Лушонковым, сжав кулаки.— Тужишь, а душой рад-радехонек! Один на складах остаешься! Ливорюция, свобода! Грабь, нечистая твоя душа! Сторожить с тобой не стану! С голоду умру, а не стану!—Он плюнул Никанору под ноги и побежал в сторожку.
Чего это с ним стряслось? — растерянно спрашивал Никанор, помигивая.
—Пойдем, сынок!, домой,— отвернулся от него дедушка. За воротами нас догнал Серега. На ходу перехватывая ар-
1 Игреневый, или и г р е н и й,— светло-рыжая масть лошади с белой гривой и хвостом.
мячишко синим кушаком, он продолжал бранить Лушонкова.
Когда немного успокоился, подергал за рукав меня, дедушку и предупреждающе заговорил:
Чего скажу-то... Поленница еще вчера дрожмя дрожала. Круча-то осыпалась и осыпалась. Говорил Никанору: «Перенесем поленницу». А он кричит: «Не твое дело!» А я забыл вас упредить...
Что ж поделаешь,— откликнулся дедушка.— Спасибо, хоть сейчас-то вспомнил.
А я шел и думал о бабане. Как расскажем ей про нашу неприятность? Заранее знал, что она спокойно выслушает, вздохнет, а затем улыбнется и скажет:
«Ништо. Беда на волах приплелась, а радость на рысаках прискачет. Как-нибудь извернемся».
Вот это «как-нибудь» меня и тревожило. В последнее время бабаня частенько прибаливала, но бодрилась, прямилась и бралась за всякую работу. На прошлой неделе за два пуда муки-сеянки и за пуд пшена взялась мельничихе Зыковой перепрясть три фунта козьего пуха и вывязать двухаршинную шаль с ажурной каймой. Когда мы с дедушкой потребовали вернуть Зыковой пух, она сердито и так, будто не только нам, а кому-то еще, более сильному и настойчивому, ответила:
—Ай я слова на ветер кидаю? Взялась за дело, стало быть, сделаю.
И теперь целыми днями стрекочет и жужжит у нас в доме прялка, а бабаня, слегка пригнувшись и раскачиваясь, выщипывает и выщипывает из туго притянутой к рогульке пуховой кудели тончайшую, паутинную нить. А вечером, когда не станет видно, той ли тонины у нее получается прядево, принимается за вязанье. Вязать она может и з темноте. Подложив подушку за спину, сидит, большая, широкая, с суровым, окаменевшим лицом, и только узловатые пальцы в движении да слегка подрагивают темные мешочки под глазами. Говорить с ней нельзя — с петли собьется.
«Видно, и радость к нам на волах едет»,— грустно думал я, подходя к дому.
4
Обычно
—Не топчитесь, в кухню поспешайте. Назяблись, чай.
А нынче встретила на крыльце. Без платка, в одном повойнике, съехавшем на самый затылок. Ветер разметывал по ее бугристому лбу жидкие прядки седин, колоколом надувал полосатую поневу, отбрасывал на сторону пестрый фартук.
—Где же вы пропадали?!—воскликнула она и с несвойственной ей веселой торопливостью взмахнула рукой.— Скорей! Гостья-то к нам какая!
Что за гостья, трудно было угадать, но бабаня радовалась, и ее радость мгновенно передалась мне. Крыльцо показалось необыкновенно высоким, сени с прихожей длинными, глаза мельком схватывали незнакомые вещи: рогожный куль, перетянутый просмоленной бечевкой, рыжий чапан, растянутый на ларе, черной дубки 1 полушубок на вешалке. Рванув дверь, я влетел в кухню.
У стола, откинувшись спиной к стене, сидела Царь-Валя. Ее голова с гребнем, усыпанным искристыми глазками, косо воткнутым в беспорядочно собранные на макушке волосы, едва не касалась верхней части оконного короба. Удивленный, я остановился4 не зная, что сказать. А она подтянула на плечи цветистую шаль, проворно и легко поднялась, подбежала, схватила меня сначала за плечи, затем за щеки и уши.
Ромашенька!—простуженным голосом воскликнула она.— Друг ты мой, золотая маковка!—Оттолкнула, придерживая за предплечья, всматривалась в меня, клоня голову то вправо, то влево, удивлялась:— А рослый-то! Ай тебя тут чем поливали?!
Дубы поливать — время терять,— смеясь, откликнулась бабаня.— Они, Захаровна, первый десяток годов квело растут, а на втором их сама земля подкидывает. Курбатовская порода.— И кивнула на дверь:— Вон она идет!
Пригибаясь под почерневшей притолокой, в кухню вошел дедушка. Распрямился, снял шапку и, приветливо кивая, двинулся к Царь-Вале. Она отстранила меня и шагнула ему навстречу.
—Здравствуй, Валентина Захаровна!—И дедушка поклонился ей, касаясь рукой пола.— С добрыми ли вестями занесла тебя к нам непогодушка?
Царь-Валя дождалась, когда дедушка разогнется, молча обняла его и трижды поцеловала из щеки в щеку. Некоторую пору они стояли лицом к лицу, словно читая в глазах друг друга. Царь-Валя чуть-чуть повыше дедушки, но одинаковая по ширине плеч. Оба стройные, красивые.
Пока дедушка и Валентина Захаровна стояли и, взволнованно улыбаясь, рассматривали друг друга, бабаня накрывала стол. И куда делось ее обычное спокойствие? Разрумянилась, на лбу маленькими бисеринками испарина.
Чего стоишь? Раздевайся!—толкнула она меня в плечо и, положив руки на грудь, прикрыв глаза, сказала:—Ох уж и нарадовала меня Захаровна! Ох уж и нарадовала!— и метнулась к дедушке, к Царь-Вале, прикрикнула: — Хватит посреди избы стоять! Садитесь к столу, кормить вас стану. Захаровна, садись, милая. Да порадуй уж и их.