Детство Ромашки
Шрифт:
—Не шуми, Иваныч, понимаем же,— сказал дедушка. Когда расходились, Царь-Валя еще раз наказала, чтобы
выбирали, кому газеты давать.
—У каждого надежные люди-то, чай, перед глазами.
В тот вечер я лег спать не поужинав. Бабаня забеспокоилась, а дедушка сказал:
—Не тревожь его, Ивановна. Набегался он. Нехай спит. Но я не спал. Лежал, смежив веки, видел, как одевалась
Царь-Валя, слышал, что она тихонько, боясь потревожить меня, наказывала дедушке, где ее искать.
—Понадоблюсь — к Ибрагимычу. А он уж все мои стежки к похоронкам знать будет.
Дедушка проводил ее и вернулся. Бабаня поставила перед ним миску с кашей и,
Дождался. Встал, на цыпочках прокрался в прихожую, в сени и с великой осторожностью полез по гибкой лестнице из жердин на чердак. Вот он и боров. Куль был под ним, заваленный мусором. Я подволок его к слуховому окну, нащупал связку газет, легонько высвободил из-под бечевки одну из них. Луна завалилась за гребень крыши, и белый мерцающий свет ее бил мимо слухового окна. Отчетливо виделось только название: «Правда», мелкие строчки сливались в темные полосочки. С трудом разобрал заголовок статьи из редко расставленных букв: «КРИЗИС ВЛАСТИ». Эти два слова я прочитал раза три, но, чтобы понять, что они значат, нужно было прочитать статью. Долго приноравливался поймать лунный свет на газету, но он скользил где-то выше слухового окна. В нетерпении я вылез на крышу, лег спиною на холодное железо и развернул газету. Теперь буквы отчетливо виделись. Читаю и перечитываю каждую строчку. Многие слова, предложения окутывают меня, как туманом, и я тупею от них, а иные понимаются с лёта: «Временное правительство есть правительство капиталистов», «Так тянуться долго не может», «Выхода из разбойничьей войны нет и быть не может, если не решиться на те меры, которые предлагают социалисты-интернационалисты». Кто такие социалисты-интернационалисты, было непонятно, но они настоятельно требовали не доверять правительству капиталистов и всю власть передать Советам рабочих и солдатских депутатов.
Еще, еще и еще раз перечитываю статью, не обращая внимания на предутренний холодный ветер, обдувающий меня со всех сторон. И если бы месяц не закатился за скопище амбаров на Балаковке, я бы продолжал чтение. С крыши я сполз не попадая зуб на зуб. Куль затолкал под боров, газету унес и спрятал под дерюжку. Уснуть не мог, меня била дрожь. А к утру горло и грудь разодрал кашель.
И сейчас, когда кашель отступил и мне вольно дышится, я все порываюсь сказать бабане: «Не под ливнем я остудился, а ночью на крыше газету читал», но тут же мною овладевает смешанное чувство стыда и растерянности. Скажу, а она разволнуется еще пуще, и я, давая себе слово больше никогда ничего не скрывать от бабани, перевожу разговор на что-нибудь иное.
—Ты уж скоро все свое прядево перевяжешь?
—Напряду еще, дело не затейное,— тихо отвечает она.— А ты молчи, не то я петлю пропущу.
—А дедушка куда уехал?
—В извоз нанялся, выпросил у Ибрагимыча Пегого с рыдваном,
—И мне ничего не сказали! — обиделся я.
Бабаня помолчала и, опустив на колени вязанье, с грустью посмотрела на меня.
—Сказывать про хорошее славно. В хорошем всякое слово— подарок, а тут чего?.. Получил дедушка в расчет пять пятерок царскими бумажками, а на них и лыка не купишь. За пятерку серебром его подрядили, вот и поехал.
—А куда?
За кудыкину гору! — сердито прикрикнула она.— Полегчало, так уж все знать хочешь! Спи, не таращь глаза.— Приподнявшись, она принялась подтыкать под меня одеяло.
Не буду спать, пока ты не ляжешь! — твердо и решительно заявил я.
Отекшее лицо ее дрогнуло, окаменело, а глаза тепло и ласково глянули в мои глаза.
—Совсем ты у меня большой стал,— тихо, будто сожалеюще, сказала бабаня и отошла от постели.
8
Третьи сутки я на ногах. Ни кашля, никакой стесненности в груди. Нынче проснулся чуть свет. Бабаня услышала, как я обуваюсь, окликнула:
— Ай поднимаешься? Лежал бы. Еще и заря не занялась. Лучше бы, Ромаш...
Что «лучше», я не дослушал, выбежал на крыльцо. Утро было ясное, тихое. Пока я болел, отцвели груши, и скамейка под ними, и вся земля были усеяны лепестками. В этом году я впервые встречал такое славное погожее утро. Вчера от дедушки была записка. Он в Иргизовке извозничает и вот-вот приедет домой. Записку принес Ибрагимыч. Посидел недолго, а наговорил столько веселого и о себе и о том, как милиционер Лушонков Царь-Валю по распоряжению Зискинда по Бала-кову разыскивал и как Ибрагимыч с Пал Палычем Зискинда обошли: взяли да телеграмму составили — и в Саратов своим дружкам, а те от губернской власти приказ — не трогать Захаровну. Тогда Ибрагимыч заложил пролетку и привез Царь-Валю в комитет к Зискинду.
—Ой, шум был! Ой, шум! — смеялся Махмут.— Окошка дребезжал. Он на нее кричит, она на него. Он ее страшился,-кресла прижался. Она смеялся и сказал: «Вези меня, Ибрагимыч, прямо в дом Надежды Александровны». Доски с окон сорвала со мной вместе и пошла в него жить...
На деревянном скате фундамента вверх дном опрокинуты ведра. Схватил их и помчался к колодцу. Натаскал полную кадку воды, подмел двор. Лепестков не сметал ни с лавки, ни на земле — уж очень нарядно было от них под грушами.
Открыв окно, бабаня поманила меня в дом, а когда я вошел в горницу, встряхнула передо мной новой рубахой из синего сатинета в узкую белую полоску:
—Ну-ка, надевай, сынок!
Она в кипенно-белой кофте с оборочками на рукавах и на полах. В новом топорщащемся платке кажется помолодевшей, светлолицей. Даже и отечины под глазами уменьшились, сморщились от доброй, мягкой улыбки. С недоумением смотрю на нее.
Надевай, надевай! Двойной у тебя праздничек.
Какой праздничек?
А как же! Болезнь отошла, а еще пятнадцатый годок тебе наступил.
Она сама надела на меня рубаху, перепоясала витым пояском с кудрявыми махрами и, оглаживая плечи, прерывисто вздохнула:
—Вон ты какой у меня!..— Глаза у нее затуманились, щеки, вздрогнув, опустились, а подбородок поджался и затрепетал.
Я схватил ее руки, сжал. Еще вчера приложил бы я их к своим щекам, задохнулся бы от хлынувшей в душу ребячьей нежности. Но сегодня почему-то застеснялся. Пожимая ее теплые жесткие пальцы, сдерживая волнение, спросил: