Детство Ромашки
Шрифт:
А дедушка, а Григорий Иваныч?
У них, чаю-с, свои ноги. И ноги и дела-с. Пойдем!..
Не прошли мы и половины пути, как нас встретил Махмут Ибрагимыч. Лихо развернув пролетку, он тряхнул локтями, отчего широкие рукава его кучерского кафтана надулись пузырями.
Садись, милый душа, мчу вас, как ветер!
Нет уж, Ибрагимыч, ты нас потише-с, без ветра. Денег за провоз мы тебе не заплатим.
Ибрагимыч рассмеялся:
—А моя нынче не за деньги, а за слова возит. Пассажир говорит, мы слушаем оба уха и те слова Лександр Яковлевич сказываем. Понял, какой дело?—И он подхлестнул рысака.
17
Давно
—Кто?
Из лиловой тени, протянувшейся от дома до самой дороги, приглушенный голос Махмута:
—Не шуми! — И тут же на подрамнике показались его цепкие пальцы. Махмут легко и почти бесшумно перескочил подоконник и захлопнул окно.— Живо оденься! — полушепотом приказал он.— Кая 1 Наумыч спит, бабаня Вановна? Скорей их будить надо! — Натыкаясь на стулья, он поспешил из горницы.
Но дверь открылась. Бабаня в кое-как наброшенной юбке и шали на плечах переступила порог. В руке она держала разгоравшуюся свечку.
—Чего стряслось, Ибрагимыч?
Свечка туши! —Махмут дунул на огонек. Бабаня усмехнулась:
Да я в темноте и разговаривать не умею.
Кая (татар.) — где.
Я стоял, ничего не понимая.
—Кому говорил, одевайся! — метнулся ко мне Ибраги-мыч. (И я увидел, как в полутьме сверкнули белки его глаз.) —Живо давай! За тобой мы прискакал. Увозить тебя н?до. Прятать. Горкин возил, он пьяный болтал. Лушонков доктору докладывал, как ты листовка кидал. Там губернский представитель был, распоряжение делал. Допрос с тебя снимать, где листовка взял.
Бабаня молча и быстро вышла.
Ибрагимыч, подшвыривая мне ногой сапоги, сдержанно бранился:
—Зачем самовольничал, пустой твоя башка? Русский язык тебе наказывал, кому сумка с листками отдавать. Теперь хлопот с тобой баркас целый!
Под тяжелой стопой дедушки заскрипели половицы. В лунном отсвете, косо струившемся за окошками, он казался громоздким в накинутом на плечи чапане.
—Куда ты его? — спросил он.
—Знаем куда! — с досадой промолвил Махмут. Приблизившись, дедушка взял меня за вихор, запрокинул
лицо и долго всматривался мне в глаза. Его брови в полутьме казались черными.
—Без нас поживешь,— сказал он, освобождая вихор, и вздохнул.— Недолго, чай. В Семиглавый Map без тебя не поеду.
На выходе бабаня сунула мне в руки дубленый пиджак...
Минут через двадцать мы были уже за речкой Балаков-кой, и нас окружила светлая в лунной ночи степь. Дорога белой лентой вилась и, казалось, взбиралась ввысь, к звездному небу. Что Махмут Ибрагимыч везет меня прятать, это я знал с его слов, но почему меня одного? Если Лушонков видел, как я рассовывал листовки, то он видел и того дядьку, что заставил его отпустить меня. Когда Махмут Ибрагимыч, придерживая рысака, свернул с большой дороги в степь и мы поехали шагом, я спросил его об этом.
—Молодой ты, Ромашка,— словно сердясь на меня, ответил он.— Тело твой жидкий, а голова горячий. Зискинд твоя допрашивает вон как строго. Губернский представитель кричал: ловить тебя надо, шкура спускать. А шкура спускать,
—А я бы умер, а не сказал! Махмут Ибрагимыч рассмеялся.
—Зачем умирать? Твоя молодой, голова разумный. Беречь его надо. Завтра, гляди, Лушонков за тобой придет, а Наумыч говорит: нет Ромашка, Саратов пароходом ушел. Пускай тогда Зискинд угол на угол своя кабинет бегает. Его дело псе одно никчемушний. Ихней революция наперекосяк пошла. Горкин над ним смеется. Говорит, ты не к такой перчатке привык. Она у тебя лайковый, мягкий. Железный не наденешь. Шугнет тебя главный министр от балаковской власти.
—А он кто такой?
—А шайтан его знает! Горкин говорил, свойский его человек, должно, родня какой. Радуется он ему, хвалит.
Месяц плутал в облаках, степь то темнела до черноты, то вдруг озарялась холодным зеленоватым светом. Рысак шел шагом, часто оседая задом. Чувствовалось, что пролетка спускается куда-то вниз по бездорожью. Пахнуло сыростью, кизячным дымом, запахом мокрой овечьей шерсти, на секунду молочио забелела излучина узкой речушки, и тут же будто из-под земли вырос вроде бы стог с куполообразным верхом, резко очерченным на своде звездного неба. Из-под стога редко и беззлобно загавкала собака.
Ибрагимыч, не сходя с пролетки, что-то громко выкрикнул по-татарски. От стога кто-то отозвался ему бессловесным сонным мычанием, а спустя минуту около нас появился человек. В руках у него фонарь с прикрученным фитилем. Прибавив огня, он поднял его. На человеке полосатый, мелко простроченный халат, наброшенный на одно плечо, белая рубаха, заправленная в шаровары на шнурке. Радостно воскликнув, он протянул руку Ибрагимычу и рассмеялся странным смехом, будто заплакал, а затем закашлялся, прикрыл ладонью рот.
Ибрагимыч быстро заговорил по-татарски, кивая на меня. Надвинув халат на другое плечо, человек потянулся ко мне и легонько погладил мое колено. У него было изможденное лицо с усталыми глазами и узкими черными усиками и бровями.
— Выбирайся пролетка, Ромашка,— приказал Ибрагимыч.— С ним жить будешь. Его Толосун звать. Он сапсем немой. Его на войне взрыв ударил, язык сапсем отнял. Тут он бараны пасет. Человек хороший, свойский. Надо будет, душу за тебя положит. Живешь тут мал-мала, а срок настанет, мы за тобой враз приедем.
То, что я принимал за стог, оказалось войлочной кибиткой, и Толосун ввел меня в нее.
18
Пятый день живу я в кибитке молчаливого Толосуна. Не скучаю. Помогаю ему пасти овечью отару, варю на обед полевую сливную кашу с толченым салом. Толосун хоть и немой, но очень веселый человек. У него все как-то складно и понятно получается. На мои вопросы он отвечал не только движением пальцев, рук, но, кажется, умел говорить глазами. По приметам я догадался, что Толосун живет не один. На укладке, обшитой полосками жести, в ряд сидело несколько кукол и куколок, а на вешалке висели желтое и красное платья из сатинета. Я спросил, и он объяснил, что у него есть жена и дочки, что они уехали в гости и он ждет их.