Детство Ромашки
Шрифт:
—Можем, Григорий Иваныч,— решительно заявил Александр Григорьевич.— И вот послезавтра, при встрече фронтовиков, мы ее отвергнем и начнем войну против Зискинда. Меня не вини. Я в этом комитете народной власти один среди двадцати четырех мучников, лабазников да таких, как Зис-кинд. Все споры с ними переспорил. От злости вот...— Он показал кулак с болячками на костяшках.— Избил их, изгрыз...
Совет надо! Из рабочих и крестьян Совет. Так-то говорят большевики! — горячился Чапаев.
Вот он, наш Совет, Григорий Иваныч,— расставив
—Вижу, чую, да терпежу нет.
Уж потерпи немного. Чапаев рассмеялся.
Не переспоришь тебя, Александр Григорьич.
—Не спорю я,— тихо сказал Яковлев,— твои думы и мне спать не дают. Часом, так накалишься, что взял бы да и колыхнул все Балаково. Не колыхнешь — силенок маловато. Велико оно, наше село, да такими, как мы с тобой, не богато. Торгашей в нем, и больших и малых, через каждые два двора...
—Да, да,— подтвердил Пал Палыч.
—Ну ладно, тужить не будем,— махнул рукой Александр Григорьевич и обратился к дедушке: — Теперь о тебе, Данил Наумыч, речь. Значит, Горкин тебя рядит перегнать нетелей из Семиглавого Мара. Так?
Дедушка кивнул.
Хороший заработка сулил,— подал голос Ибрагимыч.— Только надо плевать на его деньги.
Постой, Ибрагимыч,— поднял ладонь Александр Григорьевич.— Плюнуть — дело простое. А я вот думаю, что Наумычу надо Горкину навстречу пойти, согласиться. Будет он нетелей гнать, догонит ли их до места,— гадать не будем. А вот поручение наше он непременно выполнит. Письма мне из степных сел товарищи пишут. Нет ли у нас «Правды» большевистской, спрашивают. Вот по дороге Данил Наумыч ее и передаст. Душевно об этом просить его будем. Хоть ее у нас не густо, а уж как-нибудь со степняками поделимся. Большевистская правда — великое дело. По ней сейчас наша революция идет. Вот Наумыч и развезет революцию по степным селам. Обдумай, Данил Наумыч, как ехать, с кем. Может, человека тебе в помощь отрядить?
Зачем? — откликнулся дедушка и качнул головой в мою сторону.— С внучонком я, с Ромашкой. Тут уж ни он мне, ни я ему не изменщик.
Серегу захвати. Помощник славный будет,— сказал Пал Палыч.
—А что ж, захвачу,— согласился дедушка.
«А ведь где-то там, в Семиглавом Маре или где-то возле него, живут Максим Петрович, Акимка, Дашутка»,— думалось мне.
Когда я представил себе, что увижусь с ними, меня охватила такая радость, что я едва усидел на месте.
14
Бабаня выставила на шесток чугун с кипятком, поставила на табуретку таз.
—Банься, сынок, а я в горнице посижу, пух потереблю. Стаскивая с себя сапоги, рубаху, вспоминаю, как четыре
года тому назад впервые встретился я с бабаней, маленький, тощенький парнишка. Бабаня сама мыла меня в большом деревянном
—Ишь плечи какие крыластые! Курбатовские...
И сейчас я поглаживаю и ощупываю плечи, покачиваю ими, и мне хорошо от ощущения бодрости, переливающейся по всему телу.
И вдруг — крик в горнице. Крик верещащий, с гнусавин-кой.
Набросив рубаху, бегу туда...
У стола в плетеном кресле — Евлашиха. Ковровая шаль сползла с ее плеч на подлокотники. Раскачиваясь, она ударяет кулаками по коленям, выкрикивает:
—Зарезал без ножика! Душу из меня вынул, всего лишил!
Бабаня сидит у шкафа на низенькой скамеечке, и в коленях у нее прозрачный ворох пуха, похожий на облачко. От движения ее рук он покачивается, и кажется, вот-вот поднимется и взлетит. Ни на Евлашиху, ни на ее крик бабаня не обращает никакого внимания. Раздергивает и раздергивает пух, а пуховое облачко растет и растет.
Я уже попятился к двери, намереваясь скрыться, но тут Евлашиха приподнялась и, вытаращив глаза, закричала на бабаню:
Ты чего расселась, как пень дубластый? — и так мег-нула конец шали, что он едва не угодил по лицу бабани, а ворошок пуха смёл с ее колен. — Стене я говорю, что ли?!
Какая же ты зевластая! — осуждающе сказала бабаня, собирая пух в горсть.
А Евлашиха не унималась.
—Знаю, знаю! — размахивала она концами шали.— Заодно с Горкиным! Забирай свои лахуны!
В момент, когда Евлашиха выкрикнула: «Забирай свои лахуны!» — я был уже возле нее, схватил пухлые кисти рук и перекрутил их. Она взвизгнула. Я, глядя ей в глаза, толкал и толкал ее до самой двери. Евлашиха утробно охала, испуганно таращила глаза. Я вытолкал ее в прихожую, на крыльцо и прихлопнул дверь. Сделал вс§ это спокойно и расчетливо, но на душе у меня было мерзко.
Бабаня стояла в прихожей и укоризненно качала головой.
Что уж ты, Роман! Для чего же ты ее так?.. Евлашиха стучала в дверь, сипло выкрикивала:
Отложи дверь! Враз отложи!
—Иди,— кивнула бабаня к выходу из горницы.— Разгорелся, словно солома на ветру. Иди говорю! — прикрикнула она.— Ежели что, и сама с ней расправлюсь.
В одну минуту я натянул сапоги и выскочил на крыльцо.
Евлашиха сидела под грушей, обессиленно откинувшись спиной на ствол. Комкая в коленях шаль, она порывалась что-то сказать и не могла — мешала одышка. Бабаня стояла перед ней, сунув руки под фартук, и не то с презрением, не то с сожалением говорила:
Помолчи. Я тебе не свекруха, не мачеха-лиходейка. В разных краях выросли и состарились. Не закинь судьба в Балаково, век бы тебя не увидала. Сколь ты меня узнала, гадать не стану. Только я вот тут вся. Из этого дома уйду — такая же останусь. Знаю, купила ты флигель и вольна им распоряжаться. Но демонить меня не дозволю. С тобой да с Горкиным я за все блага земные не породнюсь. Один раз я выстояла твой крик. Думаю, собака лает, а ветер носит. В другой раз закричишь — не устоишь, Евлампьевна. Прямо говорю, душевно.