Детство Ромашки
Шрифт:
на коленях и разглаживал на земле большой лист голубоватого цвета.
—П-п-про в-в-войну! Квартальный раздает!
Я опустился рядом с ним, заглянул в лист. Центр его верхней части занимало золотое лучистое сияние, а в нем, распластав крылья, парил двуглавый орел. Головы птицы смотрели в разные стороны, а над ними висела корона. Ниже орла темнел ряд крупных букв.
ВЫСОЧАЙШИЙ МАНИФЕСТ
Лазурька медленно вел по строке пальцами, будто выжимал из нее каждый слог:
—«Вы-сы-о... высо... ча... высоча..:» Прижавшись к его плечу, я читал про себя:
Божиею милостью Мы, Николай Второй, император и самодержец
С трудом одолев слова «Высочайший манифест», Лазурька свернул лист, торопливо сказал:
—Побежим в церковь! Там манифесту оглашение будет. Побежим, а? Я мамане скажусь, и побежим.
Лазурькина порывистость передалась и мне. Он побежал к матери, а я — к бабане, чтобы предупре-4 дить ее.
В просторной прихожей я застал всех. Макарыч с Максимом Петровичем курили у открытого окна. Бабаня сидела у стола, откинувшись на спинку стула. Евлашиха стояла рядом с ней, оправляя на плечах ковровую шаль. Дмитрий Федорович встряхивал перед собой манифест и, то отдаляя его от себя, то приближая, громко и внятно читал:
«С глубокой верой в правоту нашего дела и смиренным упованием на всемогущий промысел, мы молитвенно призываем на святую Русь и доблестные войска наши божье благословение...»
Силы небесные! — взволнованно воскликнула Евлашиха и приложила конец шали к глазам.— Тягота-то какая царю нашему! Заботы-то какие!
Царю тягота, а народу — петля смертная,— с досадой сказал Макарыч.
Вот как выходит,— задумчиво заговорила бабаня и приподнялась.— Выходит, божьим именем все прикрыть можно. Не читай, Митрий Федрыч. Слушать прискорбно. Слова нарядные, а бестолковые. И не царские то слова. Не верю я им.
Горкин захохотал:
—Вот это врезала, старая! Слова действительно несообразные.— Увидел меня, оборвал смех.— Ты чего тут? Ну-ка, марш на улицу!
Спускаясь с крыльца, я снова услышал бубнящий смех хозяина. Мне было непонятно, что его так развеселило. Лазурька ожидал меня у калитки.
За оградой соборной церкви — темная рокочущая толпа. Мы с Лазурькой сунулись было в полуоткрытые, соединенные посредине цепью створы ворот, но сухонький кривоплечий старик с медалью под сивой клочковатой бородой замахнулся на нас клюшкой, зашипел:
—Кш-ш отсель, шалаберники!..
Мы отбежали и стали выжидать, когда можно будет проскользнуть мимо него. Минута проходила за минутой, а он торчал в воротах как привязанный.
—Д-д-давай через ограду, а? — предложил Лазурька.
Ограда из витых железных прутьев стояла на высоком каменном основании. По гребню шли колючие завитушки с заостренными крестами. Было ясно, что за ограду нам не попасть, и я стал звать Лазурьку домой.
— Догадался! — воскликнул он и побежал, махая мне рукой.
Лазурька остановился возле тополя, росшего у ограды. Дерево было могучее, развесистое. Лазурька поплевал в ладони и, цепляясь за расщелины в коре, полез по стволу.
—Чего же ты? Айда! — крикнул он и ухватился за побелевший от времени, но толстый, крепкий сук, подтянулся и оседлал его.— Т-ты разуйся! — шумел он, когда я полез и сорвался.
По его совету я снял сапоги, связал их за ушки поясом, перекинул через плечо, и вскоре мы с ним, как на лавке, сидели на кривой и толстой отножине дерева над толпой.
От
—Ловко! — радовался Лазурька.— Сажени четыре от земли, и все видать. Глянь-ка, чего на порожках-то!..
Широкая паперть и пологие ступеньки, ведущие к ней, были устланы цветистыми коврами. Высокий ражий мужик с русой бородой, расчесанной так, что концы ее ложились ему на плечи, устанавливал на краю паперти налой, обтянутый серебристой парчой. Около бородача суетилась юркая горбатенькая монашенка. Она старалась заглянуть ему в лицо и забегала то с одной, то с другой стороны. Мужик, не обращая на нее внимания, двигал налой, приподнимал, ставил. Наконец налой был установлен. Бородач, буркнув монашенке, важно двинулся к дверям церкви. Монашенка достала из-под края шали белый сверток, встряхнула его и накрыла налой темно-синим полотном, на котором засеребрился двуглавый орел с распластанными крыльями.
—Ой, владычица, богоматерь пречистая, заступися, мило-стивица! — с рыданием воскликнула какая-то женщина.
На нее зашикали, толпа загудела, заколыхалась.
—Гляди!—толкнул меня в плечо Лазурька, кивая в сторону площади.— Гляди, хозяин твой...
К воротам церкви, сверкая лакированным кузовом, подкатывала пролетка. Кучер в бархатной жилетке, в желтой атласной рубахе с широкими рукавами внатяжку держал вожжи из красной тесьмы. Вороной жеребец в наборной упряжи, встряхивая белоноздрой башкой, остановился и заскреб копытом землю. С пролетки, опираясь на трость, сошел Дмитрий Федорович. Кивнув извозчику, снял картуз и, выпятив из-за бортов поддевки грудь, пружинисто зашагал к воротам.
—Кто такой? Уж не губернатор ли? — доносились голоса снизу.
Лазурька, показывая на извозчика, торопливо говорил:
—На лихаче Махмутке приехал. Д-д-дорогой извозчик!
Хозяин между тем уже поднимался на паперть. На верхней ступеньке он задержался, поманил к себе монашенку, сунул ей что-то в руку и, перекрестившись, скрылся под сводами церковных дверей.
Внизу сдержанно переговаривались:
Из Саратова, сказывают.
Богач из богачей.
Чей же он по фамилии-то, милостивец? — ноющим голосом допытывалась женщина.
А тебе не все равно? — гудел бас.— Ты свечку, что ль, за него поставить собралась? «Чей, чей»!.. Гляди вон...
Из церкви с иконами, хоругвями и букетами цветов повалил народ. Обтекая с двух сторон налой, тесня друг друга, люди выстраивались широким полукругом. Когда полукруг выровнялся, бородач, что устанавливал налой, заметался вдоль него. Одних он вежливо выдвигал на передний план, других не стесняясь заталкивал в глубину. Затем раздвинул полукруг посредине и поднял руку. Из церкви раздалось стройное пение, и на паперть в окружении подростков, одетых в голубые стихари \ выплыл огромный портрет царя в тяжелой золотой раме. Царь был изображен в полный рост, в короне и красной мантии с горностаевой накидкой. Портрет установили на возвышении за налоем. Как только он перестал качаться, из церкви стали выходить священники и дьяконы в белых, искрящихся серебром ризах, в малиновых бархатных клобуках и камилавках. Шли парами, медленно и величаво, придерживая у груди вспыхивающие золотом кресты. Выстроившись на краю паперти, они вознесли кресты, благословили народ, опустились на колени и торжественно запели: