Дизайнер Жорка. Книга 1. Мальчики
Шрифт:
Нет… о нет! В воображении Цезаря его коллекция разом поднялась в воздух и… улетела. Улетела туда, где в сияющем великолепии хранятся все шедевры часового искусства – все, с начала времён, с тех пор, как человеческий гений изобрёл Время, мерно звучащий ход его поступи…
– А звёзды? – шёпотом спросил мальчик.
– Звёзды… это твоё наследство. Ты можешь промотать его или умножить; это твоё благословение или… твоё проклятие. Выбор за тобой.
Его
Его уникальная, его неповторимая коллекция…
Не она ли спустилась с тех горних небес, от «сапфирных врат», осев перед ним в витринах экспозиции Музея ислама на улице Пальмах, в Иерусалиме?
Так женщина возникает в самом сладком сне, шепча: «Я твоя! Возьми же меня, о, возьми…» Когда, едва касаясь стёкол кончиками пальцев, он шёл вдоль витрин зала и, казалось, узнавал… – да! узнавал! – шедевры, знакомые с детства?! И шептал себе, что этого, конечно, не может быть, это другие часы, что спустя столько лет он уже не может достоверно помнить внешний вид многих механизмов… Что надо немедленно покинуть эту залу, не рвать себе душу, не истязать свою память…
Но та часть сознания, что снова и снова воскрешала мертвенные руины Варшавы, упрямо твердила: моя, это моя коллекция!
Когда, переждав весь кипеш с ограблением – не было газеты, которая не отметилась в какофонии воплей «общественности»: журналисты, эксперты, полиция, ведущие криминалисты и следователи, и кто только не выскочил на обозрение публики, – когда, переждав санитарные полгода, Цезарь правдами и неправдами добрался до Бухары, куда и собрался постепенно перевезти самую дорогую часть похищенного (главным образом бесценный брегет Марии-Антуанетты), он столкнулся с таким препятствием, о котором даже и помыслить не мог: его друг Генка Позидис умирал от скоротечного рака горла.
Цезарь сидел у кровати больного, растерянно глядя в измождённое болью неузнаваемое лицо, и в отчаянии твердил:
– Ген… ты, пожалуйста, держись. Как же я… с кем я?..
– А вот с ней… – прошипел Гена, с трудом выталкивая звуки из горла. И подбородком кивнул в угол, где за детским хохломским столиком сидела тринадцатилетняя девочка, подняв острые коленки чуть не до подбородка, сосредоточенно выводя чёрной тушью рыбку на собственном предплечье.
И усмехнулся с подушки, глядя на обескураженного Цезаря:
– Что, думаешь: спятил твой друг перед тем, как коньки откинуть?
– Перестань…
– Да именно то и думаешь. И ошибаешься… Лидусь, – позвал хрипло.
Девочка
– Это мой старинный друг, Лидуся… Ему помощь понадобится. И ты, чего он просит, сделаешь. Рудник брошенный помнишь, наше серебряное царство? – Она кивнула. – Вот и думайте, как там всё лучше устроить.
– Поняла, папа. Тебе киселя дать?
– Ну, дай чуток. Есть совсем не хочется…
Девочка вышла из комнаты, а Гена откинулся на подушку и полушёпотом проговорил:
– Не дрейфь. Гузар на гузар! Это – самый надёжный человек на свете.
Наконец Цезарь повернулся и побрёл прочь.
Плакать он не мог, занемел на ветру, даже слёзы в носоглотке замёрзли. Выжженная где-то в желудке воронка горя с каждым шагом подкатывала к горлу, он поминутно сглатывал и судорожно, резко втягивал воздух.
Его сознание отмечало отдельные картины: весёлый красный трамвай на Зомбковской – видно, из первых пущенных, потому как прохожие останавливались, как громом поражённые, и бежали рядом, что-то радостно вслед крича; пустынная Варецкая площадь, до войны – украшение варшавского центра, с вознесённым над ней страшным скелетом «Прудентиаля», самого высокого здания Варшавы. Здесь всё было изрыто взрывами, в воронках от бомб застоялась гнилая вода, и весенний воздух трещал лягушачьими воплями…
Шайки мародёров там и тут прочёсывали подвалы разрушенных домов. (Они и спустя годы будут шарить по подвалам в поисках «еврейского золота».)
Дважды Цезаря заносило в те же лабиринты изуродованных улиц гетто, пока он не понял, что кружит и кружит, как оглушённая рыба, в окрестностях своего исчезнувшего дома. Вначале его сверлила безумная мысль: остаться тут на ночь, раздобыть где-нибудь лопату или кирку и попытать счастья, раскапывая и разбирая завалы, – вдруг откопает хоть что-то из погибшей коллекции? Но так и не смог точно определить, где именно был вход в дом, в отцовскую мастерскую.
На пересечении двух улиц, в расчищенном от обломков квадрате взорванного дома, работал уличный парикмахер. Он неплохо обустроился под козырьком, образованным треугольной плитой бывшей террасы, выступавшей из остова обгорелого здания. Вся парикмахерская представляла собой два принесённых табурета: на одном лежали ножницы, мыло, бритва и помазок, стояли тазик и кувшин с водой. На другом табурете сидел мальчик лет десяти, по шею обвязанный белой простынёй. Послушно склонял голову под руками высокого тощего парикмахера, сосредоточенно подбривавшего ему висок. Рядом ожидал своей очереди пацан лет пяти, в коротких штанишках на перекрещенных шлейках, – наверное, младший брат клиента. Все были очень серьёзны, каждый поглощён своим делом, особенно наблюдатель в коротких штанишках. Эта сцена почему-то задержала Цезаря. Остановившись поодаль, он отрешённо смотрел, как мерно и точно водит бритвой по затылку мальчика уверенная рука мастера.