Дневник. Том 2
Шрифт:
где занимался анализом четверостиший Омара Хайяма перед
милейшим Шенневьером.
Четверг, 3 ноября.
Живем под неумолчную дробь барабанов.
Что нам готовит завтрашний день? Какими неожиданно
стями чревато паше будущее? Может быть, мужественная по
мощь, которую оказывает нам Запад с его мобильной гвардией *,
с его моряками, при расслабленности или трусости остальной
Франции, повлияет на образование
повлечет за собой восстановление монархического и религиоз
ного принципа? А с другой стороны, не может ли стремление
Бельвиля подчинить Францию своему деспотизму, вызвать вос
стание бывших провинций, и без того уже оскорбленных цент
рализацией, проводившейся в последние царствования, не по
ведет ли это к расчленению страны — о начале чего говорит
расклеенное нынче утром заявление Бретани?
Гуляя вечером вдоль виадука, любуюсь огнями бретонских
лагерей, этими кострами, пылающими словно в глубине пещер,
образуемых арками моста, кострами, от которых разлетаются
тысячи искр, а от раскаленных углей ложатся красные отсветы
на руки и лица греющихся вокруг людей, смутно различимых
во мраке.
Воскресенье, 6 ноября.
Пруссаки отказались заключить перемирие. В истории ди¬
пломатии всего мира не найти, мне думается, документа свире
пее, чем меморандум Бисмарка *. Его лицемерная жалость к
сотням тысяч французов, обреченных на голодную смерть, по
хожа на коварство Аттилы.
68
Понедельник, 7 ноября.
< . . . > Отправляюсь с визитом к Гюго, чтобы поблагодарить
за соболезнующее письмо, которое знаменитый писатель при
слал мне, когда умер мой брат.
Это на аллее Фрошо, — кажется, у Мериса *. Меня просят
подождать в столовой, где со стола еще не убраны тарелки и бо
калы — старая разрозненная посуда с остатками завтрака. По
том меня вводят в маленькую гостиную, с потертой обивкой на
стенах и потолке.
У камина — две женщины в черном; свет падает им в спину,
и трудно различить их черты. Сам поэт полулежит на ди
ване в окружении друзей, среди которых узнаю Вакери. В углу
толстый сын Виктора Гюго, в форме национального гвардейца,
играет с белокурым ребенком * в вишнево-красном кушаке, за
бавляя его расставленными на табурете шашками.
Пожав мне руку, Гюго снова садится у камина. Среди от
жившей свой век мебели и всего старомодного комнатного
убранства, в полумраке осеннего дня, еще усиленном тускло
стью
и вещи и люди — рисуется как-то расплывчато, смутно, — ярко
освещенная голова Гюго выступает в подобающем ей обрамле
нии и имеет внушительный вид. В его волосах есть непокор
ные седые пряди, как у пророков Микеланджело, а на лице ка
кая-то странная умиротворенность, я бы сказал восторженная.
Да, восторженность. И все же мне кажется, что во взгляде его
черных глаз нет-нет да и промелькнет выражение какого-то не
доброго лукавства.
На мой вопрос, как он, по возвращении, чувствует себя в
Париже, он отвечает приблизительно следующее: «Да, мне по
сердцу теперешний Париж. Я не хотел бы видеть Булонский
лес времен карет, колясок и ландо. Он нравится мне таким, как
сейчас, когда он весь изрыт, обращен в развалины... Это пре
красно, величественно! Только не подумайте, пожалуйста, что
я осуждаю все, что было сделано в Париже. Собор Парижской
богоматери и Сент-Шапель искусно реставрированы, есть, не
сомненно, и красивые дома». А когда я замечаю, что старожилы
чувствуют себя теперь растерянными и чужими, что это амери
канизированный Париж, он говорит: «Да, да, Париж перенял
нечто у англосаксов, но сохранил, слава богу, в отличие от
Лондона, свои особенности: в нем сравнительно хороший
климат и он не пользуется каменным углем... Но на мой лич
ный вкус, старые улицы милей...» И, отвечая кому-то, кто упо-
69
мянул о широких городских магистралях, он произносит:
«Верно, это правительство ничего не сделало для защиты от
внешнего врага; все было сделано для защиты от населения» *.
Подсев ко мне, он заводит речь о моих книгах и любезно
уверяет, что они были для него развлечением в изгнании. Он
добавляет: «Вы создали типы, а этой способностью не всегда
одарены даже самые талантливые люди». Потом он говорит
о моем одиночестве, сравнивая его со своим одиночеством в из
гнании, рекомендует мне труд как спасительное средство,
утешая меня, рисует мне что-то вроде сотрудничества с
тем, кого уже нет в живых, и заканчивает следующей фра
зой: «Я лично верю в присутствие мертвых и называю их
Невидимые».
В салоне царит полное уныние. Даже те, кто посылает в
«Раппель» * бодрые, призывающие к мужеству статьи, при
знаются во всеуслышание, что мало верят в возможность сопро