Дни яблок
Шрифт:
— Твоё какое дело? — злобно шепнула Майка. — От тебя уже и тени нет.
— Хочешь, чтоб и с тобой такое случилось? — резонно спросил я.
— Ты дурной? — сипло поинтересовалась Майка. — Кому такое надо?
— Ну, тогда захватим власть, — предложил я. — Будет бунт, бесчинства, беготня. Хочешь?
— Да. А как? — спросила шёпотом Майка.
— Стань на одну ногу, другой рукой закрой глаз — и всё пройдёт, — не сдержался я.
— Это чтобы видеть невидимое, — легко отбилась Майка. — Ещё жгут лаврушку при том. Жуткая вонь.
—
— Это я могу и знаю… — невнятно сказала Майка и… добавила к действиям несколько слов. Вышло действительно беззвучно.
Эмма сидела, нацепив на кончик носа бифокальные очки, и листала свой Альманах — водила по ободу зеркала пальцами и шептала слова. Очень старые и очень скверные — сплошь пагуба и боль.
Настоящая ведьма никогда не станет между двумя зеркалами… Это к несчастью нечисти, хотя про фортуну тут говорить и не приходится.
Майка приоткрыла створку шкафа. Эмма было повернулась на звук, почуяла неладное и глянула обратно — в своё зеркало. Задержалась на минуту, ища ответа или же спрашивая совет.
И я стукнул молотком по гвоздю. Маленьким амулетом по огрызку. Молот грянул — железо отозвалось радостью и вонзилось прямо в тень, Эммину тень на полу, в голову тени. Пронзило насквозь.
Эмма выронила сначала Альманах свой люстерный, затем глаза потеряла, то есть очки, потом подняла руки… Запоздало.
Из зеркала раздался вопль, оно спешно перекинулось книжкой, попрыгало по столу… И… и… изошло фиолетовым дымом, словно вымывались записи оттуда. Выветривались советы, уносилась ворожба. Скосок дрогнул и распался в ржавый прах.
Я стукнул по половинке гвоздя ещё раз, и ещё, и снова.
Эмма издала вой, затем кулём сползла на пол, изогнулась в безобразной спазме несколько раз, помолотила ногами по половицам, дёрнулась, обмочилась и затихла.
«Не я» исчез со стола, как и не было его — ни тени, ни венка, ни праха. — Подлец! — звучно сказал мрак у ног моих. — Мерзавец! Вы… вы…
— Да. Можешь называть меня на вы, — одобряюще сказал я.
— Выродок! — яростно вскрикнула тень.
— Думал, ты после смерти пройдёшь, — заметил я. — Даже вывел тебя из себя. Но нет. Теперь только вскрытие. Будем действовать по старинке. Выброшу тебя из твоего собственного дома…
Я нарисовал на стене дверь совиным пером, макая его в густую и чёрную кровь, бьющую из тени.
— Сейчас, — говорил я торопливо, — сейчас… Почти.
— Зачем это? — поинтересовалась Майка, задумчиво тыкающая в гневно молчащую сестру карандашиком.
— Я нарисую, — бормотал я. — Во-от так, да. Затем нарисованное открою — и выкину Эмму вон. За вредительство и общее людоедство. А рисунок смоем!
— Смоем? — тревожно переспросила Майка.
— Я сам смою, — быстро сказал я. — Не парься.
— А я что делать буду?
— Сторожить, —
— А можно и то, и другое? — поинтересовалась Майка.
— Исключительно с крылышками и в чешуе, — быстро ответил я.
Эмма лежала на полу, тихая и розовая, словно спала.
— Слава Богу, что всё почти… уже, — сказал я. — Только я не очень жив… ещё. Почему-то… Сейчас мы её вынесем, и вот тогда… Наверное. Ты знаешь считалку эту, про зам…
И тут дверь изменилась. Выросла. Увеличилась, заставляя расти всё вокруг себя… створки её распахнулись — и с немалым грохотом в них, только-только бывших пряничной дверкой, ввалилась чёрная карета. Искры так и летели из-под красных колёс. Подобно вечной Охоте, колёса эти и рыдван на них волокли через пространство и вечность четыре конских костяка, укрытых черными же попонами, и сыпались из-под них вперемешку с искрами прах и дохлые мухи.
Аня странно дёрнула лицом. Возница щелкнул кнутом к что-то прошипел сварливо. Скелеты встали смирно. Вывел свои бронхиальные трели рожок и грохот стих.
— Просто интересно, — сказал я. — Это после каждой смерти? А флажолет какой гундосый! Наверняка битый или гнутый. Или даже краденый…
— Я тоже это вижу, — задумчиво сказала Майка. — И слышу. А меня не травили. Разве флажолет не у всадников?
— Он над переулком, — ответил я. — Уходи к себе и запрись.
— Ну, наверное, — ответила Майка. — Сам запирайся.
— Узнал? — светло улыбаясь щербатым ртом, спросила Шоколадница из окошка над дверцей кареты. — По глазам вижу, узнал… И ничего не понял.
— Да нет, понял как раз. Больше, чем ты когда-либо знала. дура, — обиделся я.
— Теперь твои слова только дым, только тень, только горстка пыли… — завела старую песню деревяшка.
— В голове у тебя пыли горстка, — мгновенно ответил я. — Поэтому несчастье на все твои желания…
— Да-да, конечно, — ответила Шоколадница. — А теперь поднимайся и входи, — закончила она. И посторонилась так, что стало видно нутро кареты. В ней всё было черным-черно и чуть лилово, также стояла печечка дорожная, очень старая, но, по всему судя, — исправная. На отдельном сидении, под полостью и при печечке, чванливо восседала значительно оплывшая длинноносая дама в траурной мантии старинного вида, включая чепец. Руки у дамы были словно в красных перчатках, длинных.
— Ни за что, — ответил я. — Я чист перед всяким судом. Сгинь, дурное полено.
— Решать не тебе, — ответила она. И выкинула наружу нечто вроде ковровой дорожки — чёрного цвета и словно бы из чешуек. Та развернулась и, подобно слепой от сотворения змее, поползла к нам. Я заступил собою Майку и сказал:
— Будем резать, будем бить… Не бойся. Знаешь «Enige benige»?
— Удвоение? — переспросила Майка. — Знаю, а как же.
— Тогда говорим хором: сначала мелкую мебель, потом вилки, потом еду, они запутаются, и… и ты убежишь.