Дочь Роксоланы
Шрифт:
Ибрагим-паша расхохотался и того пуще:
– О да, узнаю прежнюю Хюррем! Но советы женщины годятся лишь для женщин, ты не знала? Иди же ко мне, моя хасеки!
Мать простонала: «Пусти!» – и внезапно послышался звук падающего тела, а затем холодный, почти безразличный голос Доку-аги:
– Ты не дотронешься до моей госпожи, пока она этого не позволит.
Немыслимо: Доку-ага тоже был здесь! Он знал о встрече Хюррем-хасеки с Ибрагимом-пашой и ничего не сделал, чтобы предотвратить ее! Более того, сопровождал мать в этой безумной затее…
Михримах до боли закусила губу. Аллах, ну почему ты настолько несправедлив к султанским
Судьба несправедлива. Хоть беги куда-нибудь прочь, выходи замуж за странствующего батыра – по примеру героинь бесчисленных сказок. Пусть завоюет для Михримах собственную империю, где она сядет полноправной правительницей! Только где таких батыров нынче возьмешь?
А если б взялся, то-то было бы весело! Покинуть гарем, где каждый угол знаком до унылого воя Хаппы, мотаться по свету, милостиво принимать знаки внимания от своего батыра, а затем воссиять в новом государстве во всем величии и великолепии истинной султанской дочери! Ну а если муж и повелитель надоест, то можно ведь и как мама…
Последняя мысль напугала Михримах почти до безумия. Девушка закрыла лицо ладошками, ощущая, как горит кожа на щеках, и радуясь, что сестра не может читать ее мысли. Посылает же иногда шайтан в голову всякие ужасы! Это все шайтан, все его происки, а вовсе не желания самой Михримах, дочери великого султана правоверных. Ей недостойно о таком думать – вот она и не думает.
Совсем-совсем не думает, правда!
Хорошо бы ее отдали за достойного мужчину, приближенному к султану. Вот об этом можно думать, это не порочные грезы, которые она, Михримах, уже почти и не помнит. Дочь и сестру султана, если повести себя правильно, во дворец пустят, так мама говорила…
Орыся, разумеется, и не представляла, какие мысли крутятся в голове сестры. Девочку почти парализовало от ощущения нереальности, невозможности происходящего здесь, в этой комнате, под сводами дворца Топкапы. Такого просто не может быть – а оно есть, и Доку-ага в этом участвует…
– Забери своего цепного пса, – прошипел тем временем Ибрагим-паша.
– Усвоишь урок – заберу, – немного насмешливо отозвалась Хюррем, но все-таки сказала, обращаясь к Доку-аге: – Ладно, отпусти его. Будет снова портить мне вечер, ты знаешь, что делать.
– Моя госпожа… – Наверняка Узкоглазый Ага сейчас церемонно поклонился. Он умел отвешивать поклоны так, что половина придворных в Топкапы умирала от зависти: тот, кому кланялся Доку-ага, чувствовал себя как минимум султаном. В следующее мгновение послышался шорох одежды: Ибрагим-паша поднимался с пола.
– Горяч ты, Ибрагим, – голос матери тоже зазвучал ровно. Лишь проскакивали в нем нотки нехорошего веселья. После такого евнухи в гареме обычно уносили трупы провинившихся – тихо, бесшумно, как и подобает в месте, удостоенном милости Аллаха, месте, где ничего плохого случиться не может. – Чересчур горяч, и владеть собой до сих пор толком не научился. Отсюда и все твои проблемы… о которых
В голосе Хюррем-хасеки появились нотки, которых близняшки ранее никогда не слышали. И страшно было от этих ноток, и стыдно отчего-то, словно не говорила мать, а делала что-то тайное, мрачное, сокрытое от глаз Аллаха, такое, отчего Иблис хохочет в своем нечистом логове. Вроде и ласков был голос султанской супруги, а все же таилась в этой чаше с медом пригоршня острых игл.
– Хюррем…
– Не стоило тебе приходить, Ибрагим, опасности ты подвергаешь нас обоих. Но раз уж пришел, расскажи мне о горестях, преследующих тебя. Кому же еще, как не мне, просить у мужа моего, султана, за твою непутевую голову? Кто еще умолит его о милости? Ах, Ибрагим, Ибрагим, горе мое, тоска моя, звезда моя, с небес скатившаяся…
– Хюррем, Хюррем!
– Не здесь. – Голос Доку-аги после воркования матери показался близняшкам чуть ли не вороньим карканьем. – Здесь могут увидеть. Сюда, вот в эту дверь.
Хюррем-хасеки еле слышно рассмеялась:
– Как скажешь, верный мой. Идем, Ибрагим.
– Да, моя хасеки.
Послышался звук отпираемой, а затем вновь запираемой двери, и Орыся рискнула на миг выглянуть из укрытия. Увидела замершего возле неприметной дверцы Доку-агу, и больше глядеть не рискнула. Ежели поймает, подзатыльником не отделаешься.
Шли минуты. Время от времени из-за плотно запертой двери доносились голоса – мужской и женский, – но слов было не разобрать. Вот вскрикнула мать, затем еще раз и еще, но Доку-ага не пошевелился, и временами Орысе и Михримах даже казалось, что узкоглазого евнуха здесь нет и можно вскочить и убежать восвояси… Однако близняшки слишком давно знали Доку-агу и очень хорошо помнили о его умении быть невидимым и неслышимым. Хвала Аллаху, что еще не заметил девчонок, притаившихся за диваном! И пусть так будет дальше.
Близняшкам было страшно. Очень страшно. А время шло так неспешно, что казалось, будто оно и вовсе остановилось, будто эта ночь никогда не сменится ярким солнечным светом. Мнилось, что вечно будет шуршать листва в саду, за решетками, сквозь которые проникает ласковый ночной ветерок, колышущий полупрозрачные занавеси; что вечно холодный лунный свет будет заставлять причудливые тени танцевать свои безумные танцы; что мир замер, потрясенный невиданным кощунством, творящимся в гареме, и будет теперь пребывать недвижным во веки веков. И там, за дверью, мужчина и женщина тоже останутся навечно, а Узкоглазый Ага застыл у этой двери каменным изваянием – даже дыхания не слышно… Что во всем мире в живых остались лишь Михримах и Орыся, но и они скоро умрут, поглощенные лунным светом и пляской теней, умрут – и присоединятся к таинству, вершившемуся этой ночью. Наверное, вот так, подумалось Орысе, и превращаются в ветер и ручейки те несчастные невольницы, о которых поется в печальных песнях с родины ее матери. Те, которые не выдерживают неволи и бросаются за борт галеры или смотрят в окошко, живя в роскоши в гареме у паши, но мечтая об отчем крае… Превращаются в ветер и летят туда, где остались их безутешные мать и отец; ручейком быстрым текут в милые сердцу места; серыми пташками по весне возвращаются под крышу родного дома. У нее, Орыси, нет отчего дома, кроме того, в котором она родилась и выросла, – куда ей лететь, к кому течь? А ведь она здесь умрет…