Долина смерти
Шрифт:
— Ты скучаешь по нему, — тихо говорит она.
Это простое признание высвобождает что-то у меня в груди, давление, которое нарастало годами.
— Каждый день, — признаюсь я. — Он не был идеальным — у него был вспыльчивый характер, он мог быть жестким со мной, когда я ошибался. Но он был хорошим человеком, понимаешь? Научил меня. Как жить честно, даже когда трудно. Даже когда приходится делать то, чего не хочешь.
— Должно быть, было тяжело, когда кто-то вроде Маркуса взял такую власть, — говорит она.
Я слегка напрягаюсь, инстинктивно защищаясь при упоминании о Маркусе.
— Было, — говорю я. — Для него и для меня. Он всегда говорил, что слово мужчины — это его обязательство, и честь важнее всего. Когда он умер, ранчо уже было в беде. Долги накапливались, имущество было перезаложено. Ранчо принадлежало нашей семье на протяжении поколений, но я понятия не имел, что он брал кредиты под залог дома, чтобы расплатиться с Маркусом. Я был просто ребенком. В восемнадцать вдруг стал ответственным за все — за ранчо, за мою мать. И Маркус предложил выход, хотя я знал, что именно из-за него мой отец оказался в таком тяжелом положении. Поэтому я согласился.
— И теперь ты в ловушке, — говорит она, с пониманием в голосе.
— Сам виноват, — говорю я, глядя в потолок. — Я знал, на что иду. Просто обманывал себя. Говорил, что это временно. Пока я не поставлю ранчо на ноги. Что я умнее отца и смогу переиграть Маркуса. Потом говорил себе, что сделаю это только ради матери. Чтобы оплатить ее лечение. Потом… всегда находилась причина продолжать. Идти на компромиссы.
— Ты пытался спасти свой дом. Свою семью. Свое наследие.
— Но какой ценой? — спрашиваю я, смотря ей в глаза. — Я стал тем, кем мой отец бы не гордился. Тем, кто закрывает глаза на правду. Кто ищет оправдания. Кто ставит выживание выше чести.
Она молчит, внимательно изучая мое лицо.
— Поэтому ты держишь всех на расстоянии? Живешь в одиночестве? Сначала я думала, что тебя прикрывают. Но теперь я вижу, что тебя просто никто не знает.
Эта проницательность бьет по больному месту.
— Так проще, — признаюсь я. — Трудно подпускать людей, когда стыдишься того, кем стал. И я не хотел втягивать кого-то еще в мир Маркуса. Безопаснее держаться одному. — Я делаю паузу. — Не говори, что ты еще и психолог.
— Я не психолог, — говорит она. — В бюро я работаю в отделе по расследованию насильственных преступлений. Пропавшие без вести. С нами работают психологи, и со временем учишься разбираться в людях — в преступниках, в жертвах.
— Значит, ты меня анализируешь.
— Не могу удержаться, — говорит она, проводя пальцами по моему лбу. — Но даже до всего этого, — она обводит рукой, — ты казался… одиноким. Словно отгородился от мира.
Хочу отрицать, но зачем?
— Когда умер отец, что-то сломалось во мне, — тихо говорю я. — Ранчо, Маркус, болезнь матери… все это причины, но и оправдания тоже. Правда в том, что я боюсь снова потерять кого-то. Боюсь привязаться.
Это признание висит в воздухе между нами. Более интимное, чем наша нагота. Я никогда раньше не говорил этого вслух. Не признавался в своем страхе.
— Когда все закончится, — продолжаю я, — если мы выберемся… Я хочу стать другим. Лучше.
— Звучит неплохо, — тихо говорит она. И в ее голосе я чувствую искренность. Она верит в меня.
— А что насчет тебя? — спрашиваю я. — Вернешься в ФБР? Будешь гоняться за преступниками? За такими, как я?
Она вздыхает.
— Не знаю. Раньше я знала, чего хочу. У меня была четкая цель. А теперь… — она замолкает. — Теперь я не знаю ничего. Кроме того, что должна найти Лейни. Нужно поставить точку, как бы больно мне ни было, как бы сильно это меня ни убило.
— И что потом? — настаиваю я. Не понимаю, почему мне так важен ее ответ.
— Потом, — повторяет она, словно это что-то далекое и нереальное. — Я не думала. Может, в этом и вся проблема. Я застряла в том дне, когда исчезла Лейни. Не могу двигаться дальше. Черт, возможно, я застряла еще тогда, когда умерла мама. Слышала, что человек замирает в том возрасте, когда пережил самую сильную травму. Конечно, бред. Но в этом есть доля правды. Мы застреваем в определенном моменте нашей жизни и не можем двигаться дальше, пока не столкнемся с ним лицом к лицу.
Мы понимаем друг друга без слов. Мы оба в ловушке прошлого. Оба пытаемся найти выход. И, возможно, мы оба умрем здесь, так и не получив этого шанса.
— Нужно проверить Элая, — говорит она, прерывая молчание. — И решить, что делать дальше.
Она права. Как бы ни хотелось остаться в этом пузыре тепла и близости, мир за пределами спального мешка не изменился. Твари все еще рыщут по горам. Элай ранен. И мы в смертельной опасности.
Выпутаться из спального мешка оказывается неловким танцем конечностей и отведенных взглядов, и откровенность нашего недавнего разговора каким-то образом делает физическую наготу более значимой. Мы быстро одеваемся в холоде хижины, одежда жесткая и неприятная на ощупь.
Проверяю Элая, пока Обри занимается костром. Его состояние оставляет желать лучшего: жар не спадает, края раны на плече воспалены. Черные прожилки, к счастью, не распространяются. Но из-за рваных краев сложно сказать, зубы это или когти. Дыхание поверхностное, но стабильное. Пока жив.
Решив, что я сделал все, что мог, я подхожу к окну и соскребаю лед. На улице все залито снегом. Буря прошла, оставив после себя мир, преображенный белым, искрящимся снегом под голубым небом.
— Буря прошла, — докладываю я, осматривая деревья в поисках каких-либо признаков движения, каких-либо наблюдающих глаз. — Снега по колено. В некоторых местах и выше.
— Это затруднит передвижение, — говорит Обри, подбрасывая последние дрова в разгоревшийся огонь. — Особенно без лошадей.
Воспоминание о потерянных лошадях пронзает меня болью. Я надеюсь, что Джеопарди добрался до безопасного места, до открытой местности, где он мог бы оторваться от любой погони. Он умный конь, знает эти горы почти так же хорошо, как и я. Если какая-нибудь лошадь и сможет вернуться на ранчо, то это он.
— Надо найти дрова, — говорю я, оценивая наши запасы. — Надолго их не хватит.