Дом родной
Шрифт:
Но Зуев принадлежал к тому племени советской молодежи, душа которой была широко открыта общественным влияниям. Он принадлежал к людям не только действующим, но и думающим, то есть живущим напряженной душевной жизнью, которою всегда живут люди чистые, самоотверженные, готовые беззаветно служить родине и в дни ратного и в годы нелегкого мирного груда. Быть может, тем, кто действует мало задумываясь, и легче, но Зуеву и таким, как он (а таких, конечно, было много и в военные и в послевоенные годы), трудно было не сломаться от бесчисленных ударов нелегкой судьбы, падавших на плечи этого поколения. Судьба эта подкралась и к Зуеву, неласковая ее рука замахнулась в самую трудную для него минуту,
А жизнь брала свое и, несмотря ни на что, все чаще и чаще, вырываясь из каких-то подспудных тайников, как бы самовозрождаясь, все более властно стали пробиваться наружу лучи света. Мир открывался Зуеву как нечто целое, живое, движущееся; пусть израненное, но живое. Это целое была его родина — Россия, весь мир, все человечество, просыпающееся от кошмаров и отмывающее с себя грязь войны… Все реже стали сниться ему бои… Все сильнее слышались мелодии будущей прекрасной жизни. Просыпалась надежда на личную хорошую, достойную жизнь.
И, пробившись наружу один раз, ростки жизни, словно подземные воды, выглянув из недр земли маленьким источником, тут же соединялись с другими в бурный поток бытия и неудержимой мощной рекой мчались к безбрежному морю человеческого познания.
Обо всем этом думал Зуев, запихивая на полочку био-агро-люпиновую общую тетрадь с рабочими записями. «Какого-то ерша я тут сочинил, белиберда все это, а не научное познание. Тоже связался», — прошептал он, освобождаясь от очередного книжного запоя.
Увидев, что сын отложил тетрадь, мать подсела к нему поближе:
— Эх, Петя, Петя, женился бы ты, что ли? А то, гляжу я, раз до четвертака не женился, уж такого после не скоро на кривой объедешь… Вот и получается, что как раз самый крайний срок подходит.
Зуеву, занятому своими мыслями, очень хотелось ответить грубостью, как это случалось с ним в детстве. Но… сейчас он стал взрослым, почти отцом, хоть и в кавычках. Зуев удрученно молчал. Жизненный опыт, собственная неустроенная жизнь говорили ему настойчиво, что мать по-своему права. Но мать ждала, и он отшутился поговоркой дедушки Зуя:
— В двадцать лет ума нет — его и не будя; в тридцать лет жены нет — ее и не надо; в сорок лет дома нет — его и не наживешь. Выходит, еще пяток годков тебе ждать. Законное имею право, маманя.
Но мать словно не слышала:
— Погляди, какие девчата у нас на фабрике выросли. Огонь! И грамотные, и в работе первые, и дома хозяйки. Ничего-то они не боятся, ни от чего не печалятся. Гляжу я, старая, на них и удивляюсь. Откуда только что берется? Ну, вы, вояки, хоть и в заграницах, да нагляделись на другую жизнь, а эти?
Зуев слушал ее неторопливую речь, думая про себя: «А откуда у тебя, маманя, берется?» Мать продолжала:
— Сам знаешь, смену отстоять на фабрике — сила нужна. Да в огороде покопаться, яа еще и на танцы, и в кино. Для всего у них времени хватает. И все, кто в войну недоучился, в вечернюю школу бегут. И что главное — никто их не гонит. Сами… Только мужчин нет. Вот, может, только дядя Котя, с ним на пересменке словцом и перекинутся. А так все сами. Стараются в ученые выйти. Это, я так думаю, от холостой жизни. Беда девкам. И еще скажу я тебе, сынок, один совет. Не нами начиналось, не на нас и кончится. Если приглядел
Зуева точно что-то толкнуло. Стало мучительно стыдно, словно он совершает преступление перед матерью. И никакие слова не шли с языка, хотя мать и делала большие паузы, отходила к печке, без видимой нужды переставляла на столе посуду. Ждала. Видно, и ей не легко давался этот разговор.
Но у Петра как заколодило: «Как же оправдаться перед ней? И в чем?..» Перед умственным его взором предстали отношения с Инночкой. До сих пор он был твердо уверен, что никто не только ничего не знает, но ни о чем и не догадывается. Да, видно, материнское сердце обмануть трудно. Ей было достаточно только подержать в руках длинные, надушенные узкие конверты, чтобы понять без слов и объяснений, что «запутался» ее Петяшка в сердечных делах. А она ведь сказала главное — руби дерево по себе!
Не поднимая глаз, он подошел к матери и молча обнял ее. С трудом шепнул при этом:
— Я подумаю, маманька, и не женюсь без твоего совета и согласия. Ладно? — И сразу показалось ему очень простым привести к матери ту, которая… А которая?
«Как бы выглядела Инночка в нашем доме? С русской печкой, с ситцевым пологом у кровати матери, с яркими геранями на окнах?.. Нет, нет, это невозможно!» И Петра как прорвало. Он зашептал, уверяя и мать и себя в заведомой неправде:
— Никого у меня нет! Никто мне не нужен, и вообще… никого я не люблю… И для таких дел у меня просто времени нет.
«Вот Котька судьбу уже устроил, а моя личная судьба в учебе, в люпине, в помощи «Орлам», в диссертации о генерале революции Сиборове, в прославлении народных подвигов на войне. Дела впереди много, и конца-края ему нет, да, наверное, и не будет…»
Именно этой трудной осенью вызревало мировоззрение Зуева-историка.
Во всяком взрослеющем человеке живет таинственное чувство жгучего любопытства к своим предкам, родителям, к их жизни, чертам, характеру, привычкам. «…Не в этом ли секрет истории как науки и профессии историка как призвания, а не должности? — думал как-то Зуев поздним вечером, склонившись над многотомным трудом по всеобщей истории. — Ведь думающему человеку хочется через прошлое лучше понять настоящее, даже свое, личное, открыть тайну, выстрадать смысл своей жизни и своих поступков. Общество и нация, видимо, также подвержены этому дерзкому любопытству, к сожалению созревающему у многих людей слишком поздно — на склоне лет…»
Давая простор мыслям, не путая их никакими предвзятыми точками зрения и догмами, он чувствовал, что в этой широкой жизненной учебе окончательно складывается его личность. Это к бывалому, много видавшему солдату приходила та мужественная зрелость, которая сочетает мысль и действия, дела и мечты, порывы и свершения.
Приходила, но еще не пришла.
Все чаще думал он и о том, как же человеку совладать со многими предрассудками. Они ведь причиняют людям больше всего страданий. Хотелось совладать и с самими страданиями и с самой смертью. А чаще всего хотелось крикнуть людям: «Хватит делать зло! Даже если оно совершается во имя великого добра. Давайте просто будем добрыми». И всей душой воскликнув так, он сразу же тормозил, взнуздывал себя насмешкой. Понимал, что в мире, где клокочет послевоенная нужда, конкуренция и злоба, это сейчас просто невозможно. Мы бы очень быстро справились со своими бедами, это по силам нашему могучему народу. Но из-за Эльбы и Рейна, из-за океана на победителей несло таким смрадом клеветы и несправедливых измышлений, там шла такая жестокая игра, что о «доброте» еще и заикаться нечего было! Руку откусят. А там и к горлу потянутся…