Домик в Армагеддоне
Шрифт:
– Да почему “ваши”-то? Скорее, ваши. Тоже строем любят.
– Собачьи головы привяжем, метлы. Как положено. Вам же во всем опричнина чудится.
И нас как только не называли. Православным комсомолом называли, церковным спецназом. А только мы – последняя для всех надежда. Не будет великой православной России – никакой не будет.
Костя молчал. Курицу чаем запивал. Доев грудку, посмотрел на белое острие хрящика, откусил и сжевал с хрустом.
– Как ни кинь… – сказал он, слизывая кусочки хряща с зубов, – Великая Россия… В вашем варианте вот – великая православная… Видишь ли, Фима, так уж как-то
– Да ты бредишь! Отсидишься в домике своем.
– Ты не спеши, не спеши с прогнозом-то.
– У тебя паранойя, Костя. Кому ты такой нужен?
– Так-то оно так, не нужен пока. Тем, собственно, и пользуюсь. Размениваю общее величие на собственный домик с фонтаном. Видел, нет, у меня фонтан во дворе?
– И что?
– Сам сделал.
Новую салфетку скатал в комок.
Бог с тобой, Костя! И с твоим фонтаном. Буль-буль, Костя, буль-буль. А страна пока – ничья. Лежит, вами брошенная. Обмененная на товары заморские. Таким, как ты, ее не поднять. Она тем достанется, у кого воля тверже. От века так было, Костя, так и будет впредь. Не искать Киева под вами? Ну уж нет!
У нас был уговор не искать Киева под тобою, говорили Ольговичи князю. Но если ты приказываешь нам отказаться от Киева навсегда, то мы не венгры и не ляхи какие, мы внуки одного деда. При жизни твоей мы не ищем Киева, но после тебя – кому бог его даст.
Так-то, Костя, так-то. Кому бог даст!
Захотелось еще чаю, но просить не стал. Вставать, идти на кухню, чтобы поставить чайник – не пить же холодный, – лень было. Хоть яблок обещанных попробовать.
Будто мультяшные.
Надя вынула камеру из футляра.
– Можно, Костя, я сниму?
Взглянув на расчехленную камеру, Костя удивился:
– Зачем?
– Это как дневник. Всего лишь.
– Зачем?
– Чтоб интересней жилось. Чтобы было что снимать, приходится быть там, где интересно, – кивнула на камеру. – Работает навроде компаса.
– Снимай, если надо. Дневник у нее… Все вы, блин, с выдумкой.
Надя включила камеру, а Костя снова повернулся к Фиме:
– Но мы в сторону ушли. Ты скажи, я ведь чего хочу понять. Ну, великая страна, ну, хорошо. Но зачем Армагеддоном-то стращать?
Не хватало сейчас ребят. Просто чтобы стояли рядом – и думали так же, как он. И молчали. Не все поддержали его. Четверо. Мало – но тут не в числе ведь дело. Все разъяснится как-нибудь. Разъяснится всенепременно. Будут еще стоять рядом, локоть к локтю, плечо к плечу. Единые. Монолит. Как же может все рухнуть вдруг?
Никак не может. Вон разошлось как – кругами, кругами разошлось. С каким-то вот Костей-из-Солнечного сидит сейчас, спорит. И дальше только расти
– Вот вы с флагом своим по дорогам бегаете. На флаге – крест с мечом. Не по себе мне от вашего флага. Честное слово, ну не по себе.
Костя еще говорил, говорил. Неожиданно Фима почувствовал глухую подавленность.
Кровь тугой струей хлынула у него из носа, прямо на стол, забрызгивая куриные объедки и вазу с райскими яблоками. Надя завизжала, вскочила на ноги.
Засуетились, Костя стянул с себя футболку, сунул ему под нос. Чужой запах. Пот чужой.
– Запрокинь! Запрокинь, говорю, голову! – Взял за руку: – Прижми вот так, подержи. Я сейчас бинт притараню. Держи, сказал!
Потом Фима лежал наверху, а снизу доносились приглушенные встревоженные голоса.
Костя спрашивал, Надя отвечала. Говорили, понятное дело, о нем. И о том, как они только что героически спасли его от носового кровотечения. Раза два скрипели деревяшки – кто-то из них ходил к лестнице, вслушивался в тишину наверху, наваливаясь на перила. Ложка звякала о чашку – размешивали сахар. И снова тревожное: бу-бу-бу. Ему хотелось крикнуть им: да хватит уже бубнить! Было не по себе от этого бубнежа. Будто он – опасно больной, а они – вот ведь назойливый какой образ – семья, дежурящая у постели больного. Ночник включили на тумбочке.
Он сочился бледным желтоватым светом, вычертив глаз посреди потолка. Ни дать ни взять – картинка из русской классики. Нелепость. Было б из-за чего… бубнят, бубнят… Под носом кусок бинта. Кровь остановилась почти сразу. У него так бывает.
Медик в Стяге сказал: ничего страшного. А эти устроили…
Ну и пусть. Пусть. Подыграет им, поваляется тут, как гриппозное дитя. Уложили в детской… Как тот кусок у Набокова, когда больной мальчик ясновидит. Зачитывался когда-то. Глупый был, читал все подряд. Про карандаш. Как там?
Жар схлынул, я выбрался на сушу. Мысленно видел мою мать в шеншилях и вуали с мушками… она поехала покупать одну из тех чудаковатых вещей… зеленый фаберовский карандаш… за десять рублей… Мое ясновидение прервалось – Ивонна Ивановна принесла чашку бульона с гренками.
Да, сейчас бы еще Ивонна Ивановна зашла, с бульоном. Недаром писателишка нерекомендованный: все у него шеншиля-вуаля и чашка бульона.
Кровать в виде автомобиля. Красный гоночный автомобиль. Короткая кровать, ноги не помещаются. А ребята сейчас в темной, на голых досках.
Не детская, а магазин игрушек. Со всех сторон – самолеты, танки, солдаты разных эпох и размеров. Всего так много, бесконечно много. Повсюду: на полках, на столе, на полу – крылья, гусеницы, сапоги. Зачем столько игрушек, неужели их все можно любить? Дали ребятам в темную хотя бы одеяла на ночь? Могли не дать. Сегодня первый день – значит, из еды был только чай и пряник.
Баба Настя подарила ему на какой-то из его дней рожденья набор солдатиков.
Красивые такие солдатики. С большущими бицепсами, голые по пояс. Огромная коробка. Еще до школы. Да, ему было, наверное, столько же, сколько сейчас младшему Крицыну. Дети были приглашены соседские, мальчик Тоша и девочка Даша.