Домик в Армагеддоне
Шрифт:
– Семен, ты будто теннисные ракетки прешь.
– Ну?
– Так горизонтально неси, чего ты?
– А какая разница?
– Вот ведь! Разница! Небрежно несешь!
Сложили ношу в гараж, вернулись к машине. Некоторым досталось еще по баулу, другие остались без дела.
– Возле Иоанна служба-то будет, Димыч?
– Не знаю. Храм-то закрыт.
– Я и говорю – возле. А то и открыть недолго. Храм-то освященный.
– Не знаю. Скажут.
Надя наблюдала за этими людьми с хорошо знакомым ей, но нисколько не притупившим своей остроты смешанным чувством. Точнее, это
Это началось с ней еще летом, когда у них с Ефимом вдруг оборвалась только-только наметившаяся, как верилось Наде, дружба. А когда отец ушел к Фиме, Надя начала ходить в церковь. От случая к случаю, под настроение, но все чаще и чаще – и в какой-то момент с удивлением призналась себе, что ее влечет туда ей самой непонятное и даже неприятное любопытство – она ходит туда смотреть на людей. На прихожан.
На иконах золотились литые, цепко нацеленные куда-то – но почему-то не в нее, не в смотрящую прямо на них Надю – лица. Лица-знаки: предостерегающие, запрещающие.
Чтобы понять, от чего именно предостерегающие и что запрещающие, нужно было большое специальное усилие – и Надя откладывала это на потом. А пока… пока в церкви она была занята тем, что шпионила за людьми. В этих лицах Надя пыталась уловить спасительную подсказку, которую можно было бы понять уже сейчас.
Попадались ей и такие же, как она сама, наблюдающие. Поймает тоскливый вопросительный взгляд – и отвернется. Такие, как она, ее не интересовали. Надя выбирала тех, в ком угадывала воцерковленных – других. Взаправдашних. Чужих – да, пока непреодолимо чужих для нее. Но не для Фимы.
Какие же вы? Какой нужно быть, чтобы стать Фиме родной и близкой? Ведь не в монастырь он ушел, а к людям, к обычным живым людям, говорящим обычным человеческим языком, совершающим обычные человеческие поступки. К людям. Просто они – другие люди.
Сейчас перед ней, за стволами молодого прозрачного сада, стояли те, кто для Ефима – родные и любимые, а ей – чужие. И она им – такая же чужая, пришлая. Надя совсем не удивилась, когда, заметив ее, сидящую в беседке, один из мужчин глянул холодно и отстраненно. Потянул за локоть стоящего рядом с ним – смотри, мол, кто такая? Тот, кому указал на Надю заметивший ее человек, взглянул так же холодно, но вскользь: его привлекло что-то более важное, и он поспешил к машине, сменив выражение лица в ту же секунду, как отвернулся от Нади. Аккуратные усы, волосы иссиня-черные, лицо живое – Надя невольно залюбовалась.
Да, эти люди притягивали ее – как все, в ком она читала силу и целеустремленность.
Отец уловил взгляды, брошенные в сторону беседки. Махнув пару раз успокаивающе рукой, подошел к столпившимся перед “Фордом” мужчинам, что-то тихо им сказал – наверное: “Это моя дочь. Не волнуйтесь”. Все, кто стоял там и к кому обращался отец, посмотрели в ее сторону. Один из
– Осторожней, Юленька. Не прощу себе, что поддался. Не нужно было тебе ехать.
Упрямая!
– Спасибо, солнышко. Все хорошо, хорошо. Я и сама могу.
Из-за “Форда”, заботливо поддерживаемая мужем под локти, вышла беременная.
Встала посреди дворовой площадки, сказала: “Фух”, – поправила края облегающего скулы платка, подняла веснушчатое, тронутое задумчивой улыбкой лицо.
– Куда ж я от тебя? Я вас здесь буду ждать, молиться за вас. Вон какой домина – уютный, с камином небось.
– А как же.
– Ну вот, – устало выдохнула женщина. – А так я издергалась бы вся, что ты.
До девяти месяцев, кажется, еще недоставало, но просторное тугое пузо было уже в той самой поре, когда, явившись окружающему люду, оно неизбежно становится центром пространства, делает его округлым, хрупким, добрых мужчин делает немножко неловкими, а на молодых девушек вроде Нади нагоняет задумчивость и нервозность.
Вернулся отец, принес ей платок. Кремового цвета, с глянцевыми травлеными цветочками. Сел рядом.
– На вот, повяжи.
Надя послушно стянула кепку, сунула ее обратно в сумку, повязала на голову платок. Все же не удержалась:
– А надо ли, пап? Мы же не в храме.
– Надо, надо. Так лучше. Знаешь, пойдем к ним, чего тут отсиживаться.
– Мне, наверное, лучше уйти, да?
Отец насупился, как обиженный ребенок. Пальцы переплелись, поклевали друг дружку.
Он сказал:
– Да, Надя, наверное, так, – и еще больше помрачнел.
Она ладонью накрыла его руки:
– Проводишь? До остановки? Поболтаем еще немного. – Поднялся, следом поднялась и Надя. Вспомнила: – А сырники? Забуду ведь. – Достала из сумки перехваченный резиночкой кулек, протянула: – Лучше подогрей.
Отец взял, подержал и положил на скамейку:
– Вернусь – заберу.
Они вышли на площадку, на которой остались трое мужчин и Юленька. Остальные ушли в дом. Надя поздоровалась – со всеми, но глядя при этом на Юленьку, улыбаясь ей.
Наде ответили – сдержанными кивками. Все, кроме женщины. Та посмотрела знакомым отстраненным взглядом, и только. Без неприязни. Без симпатии.
– Отгонишь, но сначала на мойку. Да пусть мошкару с морды хорошенько смоют, – слышалось из машины. – Заправишь полбака, как было. Спидометр я отмотал уже, батя не должен хватиться.
– Где встретимся?
– Дома у себя останешься. Так Антон сказал.
Из салона “Форда”, чуть не сбив Надю с ног, выскочил юноша. Все тот же, похожий на захлопывающиеся створки, предназначенный чужакам взгляд. Надя узнала его сразу: Алексей, сын Кости Крицына. На фотографиях, висевших в комнате с овальным столом, он выглядел совсем иначе. Подумалось: прошло-то всего ничего с той затяжной воспаленной ночи, а как давно это было – да и было ли? Тогда все только казалось – настоящее настало только сейчас.