Дорога через ночь
Шрифт:
– А кто знает, сколько продержимся вместе?
– раздраженно переспросил Степан Иванович.
– И если кто попадет в руки немцев, зачем им знать, кто тут спасался?
Подумав немного, Деркач кивнул головой:
– Это разумно. Но я привык знать, с кем связываю свою судьбу, и хочу, чтобы они тоже знали.
И он продолжал знакомиться с другими обитателями барака, пожимая руки и рекомендуясь:
– Анатолий Деркач, бывший лейтенант Красной Армии...
Нам, Георгию и мне, пришлось назвать ему себя, рассказать, где воевали, как попали в плен
Деркач внимательно выслушал, сочувственно покачал головой и даже нахмурился, услышав о потерях во время побега. Потом, рубя ребром ладони свое колено, сказал:
– Выходит, все трое в одном и том же звании. Как же нам решить, кто старший будет теперь?
– Старший?
– Да, старший, - ответил Деркач.
– До сих пор я себя здесь старшим считал. А теперь не могу присваивать это положение, поскольку вы оба в том же звании.
– А нужно это?
– озадаченно спросил Устругов.
– Старший, не старший... Зачем это?
Бывший лейтенант соболезнующе улыбнулся.
– А как же, товарищ лейтенант? Там, где есть группа людей, там должен быть старший. Отвечать, распоряжаться...
– Перед кем отвечать? Кем распоряжаться?
Молодой, но уже закоренелый служака смотрел на нас с удивлением и тревогой. Он не понимал наших вопросов, не понимал, как можем мы, тоже лейтенанты, рассуждать так легкомысленно и сумбурно о вещах, которые были для него ясны и понятны, как пуговица.
– Этим людям, - кивнул я на наших соседей, - нужна прежде всего забота, а не распоряжения. Можете вы сходить в деревню и достать буханку хлеба, пару крынок молока или хотя бы два десятка картошек?
– Сходить могу, - с готовностью ответил Деркач, - но языка не знаю. Мне трудно объясняться с бельгийцами.
– Ну вот, значит, в старшие не годитесь.
– Да я и не требую, чтобы обязательно я был старшим. Только говорю, что старший должен быть. Нельзя без старшего.
Разговор был прерван появлением под окном барака постороннего человека. Одет он был в хороший, хотя и великоватый для него костюм, носил мягкие штиблеты. На курчавой голове красовалась дорогая, но несколько старомодная шляпа. Статный, красивый парень был откормлен так, что упругие розовые щеки даже посверкивали. Осведомившись, здесь ли русские пленные, он попросил принять его, назвавшись Иваном Огольцовым.
Сеня Аристархов подошел к нему, попробовал на ощупь костюм и с восхищением присвистнул:
– Ясно, с богатого хозяйского плеча!
Он обошел новичка кругом и скорее подтвердил свою мысль, чем спросил:
– Хозяйка подарила?
Красавчик кисло улыбнулся, не ответив.
Клочков встал перед ним и долго рассматривал, как диковинку, потом со вздохом не то зависти, не то осуждения произнес:
– Смазливый. Для таких некоторые жены с мужа не то что костюм, кожу сымут.
Мармыжкин поглаживал рукав костюма, словно хотел уничтожить складочку у локтя.
– Хороший материалец, очень хороший.
Жадные до новостей или просто житейских
– Тут без бабской благодати не обошлось, - уверенно определил Мармыжкин.
Новичок сначала избегал говорить об этой "благодати" и, лишь освоившись, решил не то душу излить, не то похвастать.
– Хозяйка мне попалась какая-то чудная, - признался он, делая ударение на "а".
– Увидела меня первый раз, руками всплеснула и в лице изменилась.
– Красотой поразилась?
– вставил Сеня.
– Сначала она ничего не сказала, - продолжал Иван Огольцов, игнорируя язвительный вопрос, - а потом только призналась, что на мужа ее очень похож. Дала поесть, водички подогрела помыться, бельишко принесла и одежонку кое-какую. Вечером, когда за стол сели, подвинулась ко мне. Обнял я ее одной рукой, осторожно так, чтобы обиды не получилось. Она носом мне в грудь уткнулась и заплакала.
– Соскучилась по мужу, значит, - заключил Мармыжкин.
– Соскучилась, конечно. И мне ее стало жалко. Обнял я ее крепко-крепко, и она, горячая такая, будто прилипла ко мне, целовать начала. Потом всю ночь тискала так, что кости трещали, целовала - губы к утру раздулись и черными стали. Обнимет меня, стиснет и шепчет: "Пьер мой, Пьер мой". Я говорю ей, что не Пьер, мол, я, а Иван Огольцов. Она все равно твердит: "Пьер мой, Пьер мой". Будто умом тронулась.
– Философия...
Аристархов шикнул на Клочкова:
– Не перебивай. Слушай и молчи, раз ничего умнее своей "философии" придумать не можешь.
Огольцов передернул плечами.
– Всю ночь миловала и целовала меня, а утром, как подниматься стали, зверем уставилась на меня, будто ограбил ее. Хотел обнять, приласкать, она по рукам моим как рубанет, так они и повисли.
Сеня ожесточенно потер лоб и вопросительно оглядел товарищей.
– Загадка...
– Это бывает, - солидно и назидательно заметил Степан Иванович. Муки совести и раскаяния. Женщины чаще всего переносят грехи свои на других и мстят им, вместо того чтобы себя наказать.
– Хотел я уйти, - продолжал Огольцов, - да совести ни хватило. Она меня накормила, одежонку дала, чтоб поработал у нее. Вот я и думал: уйду вроде как обворую. Скинуть все тоже нельзя было: тряпье-то мое она сожгла, чтобы заразу или паразитов в доме не разводить. Остался: отработаю, мол, что стоит, да уйду. Коровник ей вычистил, крышу над ним починил, петли на воротах приколотил. Ночью лег в пристройке к амбару, где указала. Намаялся за день, сразу заснул. Проснулся от того, что женщина рядом плачет. Хозяйка, оказывается. Прижалась ко мне и плачет. Ну, я, конечно, погладил ее по плечам: чего, мол, ревешь, дуреха? Она обнимать и целовать начала. И опять: "Пьер мой! Пьер мой!" А я ей опять: не Пьер я, а Иван Огольцов. То ли слышит, то ли не слышит, а жмется еще крепче...