Дрэд, или Повесть о проклятом болоте. (Жизнь южных Штатов). После Дрэда
Шрифт:
— Говорил ли ты об этом с Эдвардом?
— Особенного разговора не было. Эдвард очень хорошо понимает, с какой точки я должен смотреть на этот предмет.
Разговор этот происходил за несколько минут перед уходом судьи Клейтона к своим служебным обязанностям. Присутственная зала, при этом случае, была наполнена народом более обыкновенного. Баркер, считавшийся деятельным, решительным и популярным человеком в своём сословии, говорил о своём деле с значительным жаром. Друзья Клейтона, принимая участие в его положении, интересовались исходом дела. В числе зрителей Клейтон заметил Гарри. По причинам, не безызвестным нашим читателям, присутствие здесь Гарри не лишено было значения в глазах Клейтона, потому он немедленно к нему пробрался.
— Гарри, — сказал он, — по какому случаю ты здесь?
— Мистрис Несбит и мисс Нина пожелали знать, чем кончится заседание; я, чтоб угодить им, взял лошадь и прискакал сюда.
Говоря это, он незаметно вложил в руку Клейтона записку, при чём внимательный наблюдатель легко бы мог заметить, что лицо Клейтона покрылось ярким румянцем, лишь только до руки его коснулась записка. Клейтон воротился на место и открыл книгу законов, которая до этой минуты лежала перед ним без употребления. Внутри этой книги положил он маленький листочек золотообрезной бумаги, на которой написано было карандашом несколько слов, бывших для Клейтона интереснее всех законов в мире. Читатель
— Я вижу, Клэйтон, ты очень занят справкой с писателями, которые считаются авторитетами, — сказал Фрэнк Россель позади Клэйтона.
Клейтон торопливо прикрыл записку.
Как приятно, — продолжал Россель, — иметь такую миниатюрную рукопись замечаний на некоторые законы. Она поясняет их, как рисунки в старинных церковных книгах. Но, шутки в сторону, ты, Клэйтон, живёшь у самого источника сведений об этом деле: — скажи, в каком оно положении?
— Не в мою пользу! — отвечал Клейтон. — Это ничего не значит. Ты заслужил уже похвалу за свою защитительную речь; — сегодняшние рассуждения не отнимут её от тебя... Но, тсс... Твой отец начинает говорить. Взоры всех присутствующих устремлены были на судью Клейтона, с невозмутимым спокойствием стоявшего на возвышении. Плавным и звучным голосом он говорил следующее:
"Судья не может не сетовать, когда на обсуждение его представляют такие дела, как настоящее. Основания, по которым они разрешаются, не могут быть оценены и вполне поняты другими нациями; это возможно только там, где существуют учреждения, подобные нашим. Борьбу, происходящую в груди судьи, борьбу между чувствами человека обыкновенного и человека общественного, обязанного соблюдать непреложность закона, можно назвать жестокою; она возбуждает в нём сильное желание совершенно отклониться от подобных дел, если это возможно. Но, к сожалению, бесполезно сетовать на предметы, которые обусловлены нашим политическим положением. Если бы судья вздумал отклонить от себя какую либо ответственность, возложенную на него законом, — это было бы преступлением. Поэтому суд, против всякого с его стороны желания, принуждён выразить мнение относительно прав и объёма власти господина над невольником в Северной Каролине. Обвинение по делу, которое внесено на рассмотрение суда, заключается в побоях, нанесённых Мили, невольнице Луизы Несбит... В деле этом представляется вопрос: подлежит ли лицо, нанимающее невольника, ответственности перед законом за жестокие, бесчеловечные побои, наносимые с его стороны нанятому невольному? Судья низшего суда объявил присяжным, что решение дела должно состояться в пользу невольницы. Он, по-видимому, основывал такое своё мнение на том обстоятельстве, что ответчик не был настоящий господин, а только наниматель. Закон наш говорят, что настоящий господин, или другое лицо владеющее невольниками, или имеющее их в своём распоряжении, пользуется одинаковым объёмом власти. Здесь принимается в соображение одна и та же цель — обязанность невольника служить, и потому всем лицам, у которых служит невольник, предоставлены равные права. В случае уголовном, на нанимателя и на временного владетеля невольниками распространены те же самые права и обязанности, разумеется на время их владения, как и на лицо, у которого невольники составляют его собственность. Касательно общего вопроса: следует ли настоящего владетеля считать преступником, как за побои, нанесённые им собственным его невольникам, так и за всякое другое применение власти или силы, не запрещаемой законом, то суд может утвердительно сказать, что не следует. Вопрос об ограничении власти господина никогда не был возбуждаем: и сколько нам известно, никогда по этому предмету не возникало спора. Вкоренившиеся нравы и однообразные обычаи в нашей стране лучше всего свидетельствуют о том объёме власти, который признан всем обществом необходимым для поддержания и охранения прав господина. Если б мы думали иначе, то мы никак не могли бы разрешить недоумений между владетелями и невольниками, так как нельзя сказать, чтобы ту или другую степень власти легко можно было ограничить. Вопрос об этом применяем был адвокатами к подобным случаям, возникавшим в семейных и домашних отношениях; против нас приводят доводы, заимствованные из лучших постановлений, которыми определяется и ограничивается власть родителей над детьми, наставников над воспитанниками, мастеров над учениками и пр.; но суд не признает этих доводов. Между настоящим случаем и случаями, на которые нам указывают, нет ни малейшего сходства. Они совершенно противоположны один другому,— их разделяет непроходимая бездна. Разница между ними та самая, которая существует между свободой и невольничеством: больше этого ничего нельзя вообразить. В первом случае имеется в виду счастье юноши, рождённого пользоваться одинаковыми правами с тем лицом, которому вменяется в обязанность воспитать и приготовить его, чтобы впоследствии он мог с пользою занять место в ряду людей свободных. Для достижения подобной цели необходимо одно только нравственное и умственное образование и, по большей части, мера эта оказывается достаточною. К умеренной силе прибегают только для того, чтоб сделать другие меры более действительными. Если и это оказывается недостаточным, то лучше всего предоставить юношу влечению его упорных наклонностей и окончательному исправлению, определённому законом, чем подвергать неумеренному наказанию от частного лица. Относительно невольничества — совсем другое дело. Там цель — польза и выгоды господина и общественное спокойствие; невольник обречён уже самой судьбой, в собственном лице своём и в потомстве, жить без всякого образования, без малейшей возможности приобрести какую-нибудь собственность, и трудиться постоянно для того, чтоб другие пожинали плоды его трудов. Чем же можно заставить его работать? Неужели внушением той бессмыслицы, несправедливость которой поймёт самый тупоумнейший из них, то есть — что он должен работать или по долгу, возложенному на него самой природой, или для своего личного счастья? Нет, таких работ можно ожидать только от того, кто не имеет своей собственной воли, кто в безусловном повиновении подчиняет её воле другого. Подобное повиновение есть уже следствие неограниченной власти над всем человеком. Ничто другое не может произвести этого действия. Для приобретения совершенной покорности невольника власть господина должна быть неограниченна. Чистосердечно признаюсь, что я вполне постигаю жестокость
Во время этой речи, взоры Клейтона случайно остановились на Гарри, который стоял против него и слушал, затаив дыхание. Клейтон замечал, как лицо Гарри с каждым словом становилось бледнее и бледнее, брови хмурились и темно-синие глаза принимали какое-то дикое, особенное выражение. Никогда ещё Клейтон не представлял себе так сильно всех ужасов невольничества, как теперь, когда с таким спокойствием исчисляли их в присутствии человека, в сердце которого каждое слово западало и впивалось, как стрела, напитанная ядом. Голос судьи Клейтона был бесстрастен, звучен и рассчитан; торжественная, спокойная, неизменяемая выразительность его слов представляла предмет в более мрачном виде. Среди наступившей могильной тишины, Клейтон встал и попросил позволения сказать несколько слов относительно решения. Его отец казался слегка изумлённым; между судьями началось движение. Но любопытство, быть может, более всех других причин заставило суд изъявить согласие.
— Надеюсь, — сказал Клейтон, — никто не вменит мне в неуважение к суду, никто не сочтёт за дерзость, если скажу, что только сегодня я узнал истинный характер закона о невольничестве и свойство этого установления. До этого я льстил себя надеждою, что закон о невольничестве имел охранительный характер, что это был закон, по которому сильное племя обязано заботиться о пользе и просвещении слабого,— по которому сильный обязан защищать беззащитного. Надежда моя не осуществилась. Теперь я слишком ясно вижу назначение и цель этого закона. Поэтому, как христианин, я не могу заниматься им в невольническом штате. Я оставляю профессию, которой намеревался посвятить себя, и навсегда слагаю с себя звание адвоката в моём родном штате.
— Вот оно! Каково! — сказал Фрэнк Россель, — задели-таки за живое; теперь ловите его!
Между судьями и зрителями поднялся лёгкий ропот удивления. Судья Клейтон сидел с невозмутимым спокойствием. Слова сына запали в самую глубину его души. Они разрушили одну из самых сильных и лучших надежд в его жизни. Несмотря на то, он выслушал их с тем же спокойным вниманием, с каким имел обыкновение выслушивать всякого, кто обращался к нему, и потом приступил к своим занятиям. Случай, столь необыкновенный, произвёл в суде заметное волнение. Но Клейтон не принадлежал к разряду тех людей, которые позволяют товарищам свободно выражать мнение относительно своих поступков. Серьёзный характер его не допускал подобной свободы. Как и всегда, в тех случаях, где человек, руководимый совестью, делает что-нибудь необычайное, Клейтон подвергся строгому осуждению. Незначительные люди в собрании, выражая своё неудовольствие, ограничивались общими фразами, как-то: "Донкихотство! Нелепо! Смешно"!
Старшие адвокаты и друзья Клейтона покачивали головами и говорили: безрассудно... опрометчиво... необдуманно.
— У него недостаёт балласта в голове, — говорил один.
— Верно, ум зашёл за разум! — сказал другой.
— Это радикал, с которым не стоит иметь дела! — прибавил третий.
— Да, — сказал Россель, подошедший в эту минуту к кружку рассуждавших, — Клэйтон действительно радикал; с ним не стоит иметь дела. Мы все умеем служить и Богу, и мамоне. Мы успели постичь эту счастливую среду. Клэйтон отстал от нас: он еврей в своих понятиях. Не так ли мистер Титмарш? — прибавил он, обращаясь к этой высокопочтеннейшей особе.
— Меня изумляет, что молодой наш друг забрался слишком высоко, — отвечал мистер Титмарш, — я готов сочувствовать ему до известной степени; но если истории нашей родины угодно было учредить невольничество, то я смиренно полагаю, что нам смертным, с нашими ограниченными умами, не следует рассуждать об этом.
— А если б истории нашей родины угодно было учредить пиратство, вы бы, полагаю, сказали тоже самое? — возразил Фрэнк Россель.
— Разумеется, молодой мой друг, — согласился мистер Титмарш, — всё, что исторически возникло, становится делом истины и справедливости.
— То есть, вы хотите сказать, что подобные вещи должны быть уважаемы, потому что они справедливы?
— О, нет! Мой друг, — отвечал мистер Титмарш умеренным тоном, — они справедливы потому, что уважаются, как бы, по-видимому, они ни были в разладе с нашими жалкими понятиями о справедливости и человеколюбии.
И мистер Титмарш удалился.
— Слышали? — сказал Россель, — и эти люди ещё думают навязать нам подобные понятия! Воображают сделать из нас практических людей, пуская пыль в глаза!