Другие люди
Шрифт:
Серафима Прокофьевна смотрела на живую пляску огня, на языки огня в печке, вздрагивала от револьверного, как ей казалось, треска сосновых дров, боялась, что выскочивший уголек попадет сыну в лицо, и думала о том, что именно этот огонь выжигает в ней память о первой жизни, о первом замужестве, таком тяжелом, перегруженном и подлинными невзгодами и ненужным повседневным вздором. Ей уже начинало казаться, что она вспоминает какую-то чужую жизнь.
Это был тот самый отдых в конце пути, о котором ей говорил Алдымов, согревая своим телом в холодной теплушке. И как хорошо, что тогда, тринадцать лет назад, в свои тридцать семь, она не утратила способность любить, не испугалась быть любимой.
Лишь встретив Алексея Кирилловича, она узнала, что мужчина в жизни женщины это не тягостное испытание, не испытание пределов терпения. Этот немолодой ученый с вздыбленной густой шевелюрой и аккуратно выстриженными округлыми усами и бородкой, прикрывавшими свежее, не по годам молодое лицо, казалось, не прилагая никаких усилий, умел оградить ее от всех житейских трудностей и забот. Занятый выше головы, сначала в мурманском Губплане, потом в краевом музее и множестве каких-то комиссий, он умудрился взять ссуду и уже на второй год их общей жизни приступил к строительству вот этого дома на каменистой улице Красной, расположенной на второй береговой террасе, если считать от залива.
– Светик, а ну-ка скажи, как на духу, у тебя в школе прозвище какое-нибудь есть, или не удостоен? – однажды спросил Алексей Кириллович.
– Меня в школе «лопарем» зовут… – со вздохом признался Светозар. Ловко орудуя кочергой, он переложил головню на еще не прогоревшие сосновые поленья и уперся подбородком на поставленную перед собой в упор железяку.
– Вот как!? Это за какие же такие заслуги? – отец потрепал сына по голове.
– Это не за мои заслуги, а за твои. Рейнгольд Славка и Севка Валовик говорят, что твой музей только лопарями и занимается.
– А они хотят, чтобы мы кем занимались? – спросил отец.
– Они говорят, что пока не пришли сюда русские, Мурман был краем диким и мертвым…
Смех отца прервал сына.
– Давно пора ваш класс снова к нам в музей вытащить, а еще лучше, мне у вас в школе лекцию прочитать. Да, серьезное упущение. Во-первых, лопари это скорее прозвище, данное саамам загнавшими их на край земли финнами. А заниматься ими надо, и безотлагательно. Все дело в том, сыночка, что каждый народ на земле несет в себе какую-то частицу всей правды о человечестве. Саамы хранят тысячелетний уклад и тысячелетнюю мудрость своего народа и своей земли, а сейчас настал для них трудный час, или – или… Нужно по возможности понять и обязательно сохранить саамское племя, пока они еще похожи на самих себя, пока еще не стерлись в неразличимую неопределенность их дух, их ощущение жизни.
– Пап, но по сравнению с нами, смотри, у них нет ни техники, ни науки, они же слабенькие, – сказал Светозар.
– Были бы, как ты говоришь, слабенькие, не выжили бы. Стало быть, сильны, только другой, не нашей силой. Человек обретает все большую и большую силу, и становится просто опасен. Пора думать, чем эту опасную силу можно смягчить.
– И чем же? – спросила Серафима Прокофьевна.
– Известно. Культурой. Нет никакого другого смирения для обуздания дикой силы в природе, и в человеческой природе тоже.
– Алеша, если уж речь о культуре, – негромко сказала Серафима Прокофьевна, – может быть надо поспешить с их переселением из этих дымных и нечистых берлог в нормальные дома…
– Для нас с тобой, Сима, нормальный дом это одно, а для кочевого народа нормальный дом как раз такой, который можно собрать, погрузить на сани и в путь!
– А разве оседлый образ жизни не прогрессивней кочевого? – блеснул школьной премудростью Светозар.
Давай сначала разберемся с прогрессом. Придумали на место старого бога нового – прогресс. А это уже не один бог, а много. Есть прогресс в материальной культуре, в обустройстве жизненного обихода. Это одно. Есть прогресс в социальном устройстве общества. Это другое. А возьми прогресс духовной жизни. Здесь все уже не так и просто. А ведь есть еще прогресс в человеческих отношениях. Здесь история прогресса сильно замедляется. От людоедства вроде бы ушли, рабство осудили. Прекрасно. Но почему же тысячи лет одна жестокая эпоха сменяется другой, и снова жестокой. Почему возлюбленный прогресс оплачивается нарастающим числом жертв? Так куда же мы движемся? Может быть, задуматься.
– Ты о судьбах человечества, а я о тех, кто рядом сейчас живет. И как врач как раз хочу самого скорейшего изменения жизни лопарей, ты же видел, как они живут, а в каких условиях рожают, – сокрушенно проговорила Серафима Прокофьевна.
– Ты права, но мы говорим о разных вещах. Я занимаюсь саамским букварем с полным сознанием того, что он позволит им сохранить свою неповторимость в этом мире. В истории едва ли не каждого народа наступает пора, когда он приближается к грани, за которой лежит утрата своего неповторимого лица. Иногда этот переход растягивается на века, иногда происходит в исторических мерках почти в одночасье. Время, нужно время, чтобы разгадать этот совершенно удивительный народ. И если они себя ни кому не навязывали, не требовали чтобы кто-то еще жил так, как испокон веков живут они, это не значит, что их жизнь не часть мировой истории и культуры. А, по моему убеждению, это драгоценный исторический опыт. Но историю пишут народы-завоеватели, огнем и мечом утверждающие свой взгляд на мир, свои правила жизни. Сильнейшие почитались лучшими. Какое заблуждение! У Клио девушка беспечная, стирает с карты мира целые народы. Где печенеги? Историческая память сохранила их кровавые подвиги, после чего они исчезли так, что и следа не найти. А финикийцы, владевшие всем Средиземноморьем? Безраздельные владельцы! Где они? Остались предания о солеварнях, первых морских судах, остался мертвый язык, на котором некому разговаривать. Да, конечно, Карфаген, Ганнибал, Пунические войны, битва при Милах, битва при Каннах… Когда римляне овладели Карфагеном, они вырезали пятьсот тысяч!.. Приврали, надо думать, но приврали для славы, чтобы потрафить все той же Клио, обожающей душек-военных. А в Библии? Самсон ослиной челюстью побил две тысячи филистимлян. Ай, да молодец! Памятник и ему и бессмертная слава. И ни слова о том, что умирать одинаково страшно всем, будь ты филистимлянин, финикиец или печенег. Логика истории? История так многообразна, что каждый может видеть в ней то, что хочет. Почему же не обратят свой взор к народам мирным, не искавшим себе славы в лужах и морях крови? Они разве не по «логике истории» появились на свет? Извольте познакомиться, – саамы, они же лопари. В их преданиях нет подвигов душегубства, нет хвастовства завоеваниями. Это ли не достойно изумления и глубочайшего почтения? Жизнь саамов это древнейшая, не менявшаяся, быть может, тысячелетия жизнь, доставшаяся нам не в преданиях и документах, не в памятниках, а въяве. Наблюдая эту жизнь, размышляя о ней, мне пришла в голову совершенно безумная, но, кажется, счастливая мысль. Ты говоришь, Сима, что у них нет школ,
Саамы сотни лет, до появления здесь нас, делили промысловые угодья и пастбища для тысяч своих оленей. Каждый погост имеет свой надел. В чужом наделе промышлять нельзя. Это закон. Нельзя! И баста! Его все знают, и никакой милиции-полиции, никаких судов, никаких межевых столбов и рубежей. «Воловьи Лужки наши!» «Нет, Воловьи Лужки наши!..» Им этого не понять. Надел каждого погоста распределяется между семьями. Делят все, озера, реки, пастбища, луга, все, исключая горы. Все горы общие. Кто решал? Распределяют зимой, когда все саамы на своих погостах. Решали на суйме, решения справедливые и безапелляционные. Большая семья – большое озеро, маленькая семья озеро поменьше. Лапландец сознает, что он не собственник угодья, он им пользуется временно, по приговору своего общества. Собственность не делает его ни жадным, ни злым, они не знают слова алчность. Богатство и бедность это наши понятия. Лопарь, имеющий двадцать тысяч оленей и две сотни оленей, живут примерно одинаково. В двадцать седьмом я познакомился с Семеном Бархатовым, двадцать тысяч оленей. Ветхий тулупчик из оленьих шкур. Тобурки на босу ногу. В топе у него такие же, как везде, нары, разве что оленьих шкур на них постлано потолще. Та же посуда из бересты, правда, два-три лишних чайника, да несколько норвежских каменных кружек, – вот и все богатство. Свобода от собственности! Революция сбила эти цепи с душ человеческих, а у них и не было этих цепей. Идеал античного философа – все свое ношу с собой! Это ли не достойно удивления и уважения. А где нет владычества собственности, там нет господ. Могут сказать, дескать, господа бывают разными, получше, похуже, глупые, умные, добрые, злые, бог им судья, но главная беда, что они плодят и плодят рядом с собой отвратительную породу завистливых трутней. И наши славные саамы были свободны не только от господ, но, что не менее важно, среди них не зародилось пакостного племени «при господах». Эта публика пострашней чумы! Знаешь, Светик, сколько было стольников у вдовствующей царицы Прасковьи?
9. У камелька о наследстве царицы Прасковьи
– Что еще за Прасковья? Когда она правила? – поинтересовалась Серафима Прокофьевна.
– В том-то и дело, что она даже не правила, а двор у нее был, да еще какой! Это жена Ивана V, злосчастного брата Петра Первого. Следа по себе ни этот Иван, ни пережившая его супружница не оставили. Так вот у этой царицы Прасковьи одних стольников числилось двести шестьдесят три персоны! А кроме них тунеядствовало еще и алчное племя ключников, подключников, подъячих, стряпчих, а еще немало было и полезной челяди вроде истопников, сторожей, скотников, конюхов… Ну, были и, как говорится, сплыли, что о них вспоминать? Нет, как раз забывать нельзя. Они-то, в отличие от Прасковьи, след оставили. Что это за народ, вся эта несчетная челядь при господах? За крохотным исключением, а без исключений и правила нет, вся эта армия, а это уже сословие, речь не только о прасковьиной дворне, выработала определенного рода человеческий тип. Что это за люди? Это люди, для которых труд созидательный, труд продуктивный, ремесленный, промышленный, даже торговый, а пуще всего конечно крестьянский, страшней господских плетей на конюшне и пощечин и подзатыльников в горнице. Холопье племя – страшные людишки. А уж как они дорожили и как гордились своим местом «при господах», как на «мужичье» посматривали! Саамам это чуждо, для них это дикость! Не знали они соплеменников, боящихся труда, желающих пожить за чужой счет. Труд у них в почете. Лучший добытчик зверя получает звание «трудник»! Герой труда! А этим, стольникам, спальникам и подключникам, страшно быть низвергнутым на крестьянский двор, к сохе. Хоть под лавкой, да на господской кухне. А ради этого они угождали и угодничали, интриговали, лебезили, строили козни, соперничали в «забегании» перед господами. И каждый мечтал вымолить у Бога, да выслужиться у господ так, чтобы и самому раздавать затрещины. А вот бедные саамы не знали этого искусства угодничанья перед господами. Не знали они радости удачного наушничества, ловкого доноса, слов-то таких не знали. Нет у них в словаре таких слов! Не знали радости от подножки, подставленной сопернику в борьбе за теплое местечко. Казалось бы, ну ищут людишки теплого местечка, и, как говорится, Бог им судья. Да нет! Они-то и есть подлинные воспитатели деспотов всех калибров, от кухонных до дворцовых.
– Ну, какие ж они воспитатели? – простодушно удивилась Серафима Прокофьевна.
– А как же! Усыпленный ласкателями, подхалимами, угодниками властелин в любом самостоянии видит дерзость, непокорство, бунт, требующий с его стороны мер жестоких. И меры эти с радостью берутся исполнить все те же холопы. Злое дело легко начать, остановить трудно, а уж исправить…
– Почему трудно? – спросил Светозар, которому частенько приходилось «исправляться». Он знал, что принужденный признаться в какой-нибудь своей проказе, или вранье, иногда и поревев, в конце концов услышит от отца: «Преступники изъявили раскаяние, а государь – милость», и можно будет жить дальше.