Два вампира (сборник)
Шрифт:
Своих младенцев, появившихся на свет слишком маленькими и слабыми, чтобы выжить, она называла ангелочками.
— Оставь ее себе,— повторил я. Сохрани эту икону в семье.
— Хорошо, Андрей,— ответила она, глядя на меня поблекшими, полными муки глазами.
Я видел, что она умирает. Я внезапно понял, что ее снедает не просто возраст, не тяготы деторождения. Ее гложет изнутри и вскоре действительно сведет в могилу болезнь. Меня охватил безграничный ужас, страх за весь смертный мир. Как все просто... Всего лишь утомительная, заурядная,
— Прощай, милый ангел,— сказал я.
— И ты прощай, мой милый ангел,— ответила она.— Мое сердце и душа радуются, видя, каким ты стал прекрасным и гордым князем. Но покажи мне, правильно ли ты крестишься.
С каким отчаянием она это сказала! Она выразила то, что камнем лежало у нее на душе. Не приобрел ли я свои бесспорные богатства, перейдя в западную веру? Вот что ее волновало.
— Мама, это несложное испытание.— Я перекрестился по нашему восточному обычаю, справа налево, и улыбнулся.
Она кивнула. Потом из своего тяжелого шерстяного платья осторожно извлекла и протянула мне какую-то вещь, выпустив ее только тогда, когда я подставил сложенные ладони. Это было крашеное пасхальное яйцо — темное, рубиново-красное.
Прекрасное, изящно расписанное яйцо. Его по всей длине оплетали желтые ленты, а в месте их пересечения была нарисована не то роза, не то восьмиконечная звезда.
Я посмотрел на него и кивнул.
А потом достал платок из тонкого фламандского льна и мягкой тканью тщательно обернул яйцо. Лишь после этого я спрятал почти невесомый дар в складках свей туники, под курткой и плащом.
Я наклонился и еще раз поцеловал ее в мягкую сухую щеку.
— Мама, ты для меня воистину Всех Скорбящих Радость!
— Милый мой Андрей,;— ответила она,— ступай с Богом, если так нужно.
Она вновь бросила взгляд на икону. Она хотела, чтобы я как следует ее рассмотрел, и развернула доску так, чтобы я мог взглянуть прямо в светящийся золотой лик Господа, такой же бледный и прекрасный, как и в тот день, когда я написал для нее эту икону. Только я писал ее не для матери. Нет, это была та самая икона, которую я в тот день повез в степи.
Поистине чудо, что отец привез ее обратно домой. Но, с другой стороны, что в этом удивительного? Почему бы такому человеку, как он, это не сделать?
На икону падал снег. Он ложился на суровый лик Спасителя, как по волшебству засиявший когда-то под моей быстрой кистью, на лик Господа нашего, чей строгий гладкий рот и слегка нахмуренные брови символизировали любовь. Христос, мой Господь, умел выглядеть еще строже, взирая с мозаик Сан-Мар-ко. Христос, мой Господь, казался не менее строгим на многих старинных картинах. Но Христос, мой Господь, каков бы ни был его образ, в каком бы его ни рисовали стиле, был полон безграничной любви.
Снег повалил хлопьями, но они таяли, едва коснувшись святого лика.
Я испугался за него, за хрупкую деревянную доску, за сверкающий лаком образ, предназначенный сиять во все времена. Но она тоже об этом подумала и быстро укрыла
Больше я эту икону не видел.
Но найдется ли теперь кто-нибудь, кто спросит, что значит для меня икона? Найдется ли тот, кто спросит, почему, когда я увидел лик Христа на Плате Вероники, когда Дора высоко подняла Плат, принесенный из Иерусалима в час Страстей Христовых самим Лестатом, лик, прошедший через ад, прежде чем попасть в наш мир,— почему в тот миг я упал на колени и вскричал: «Это Господь!»?
Обратный путь из Киева казался мне путешествием во времени, вернувшим меня туда, где мое настоящее место. По возвращении вся Венеция, казалось мне, сияла блеском обитой золотом комнаты, где располагалась моя могила. Как в тумане, блуждал я целыми ночами по городу в обществе Мариуса или один, упиваясь свежим воздухом Адриатики и внимательно осматривая потрясающие здания, будь то жилые дома или муниципальные дворцы, к которым за последние несколько лет уже успел привыкнуть.
Вечерние церковные службы притягивали меня, как мед привлекает муху. Я впитывал хоровое пение, распевы монахов, но прежде всего — радостное, чувственное восприятие паствы, проливавшее целительный бальзам на мою израненную возвращением в Печерскую лавру душу.
Но в самой глубине сердца я сохранил негаснущий, жаркий огонь благоговения перед русскими монахами из Печерской лавры. Мельком увидев несколько слов брата Исаака, я находился под постоянным впечатлением от поучений этого поистине святого человека — раба Божиего, отшельника, способного видеть духов, ставшего жертвой дьявола и тем не менее победившего его во имя Христа.
Вне всякого сомнения, я обладал религиозной душой и, получив на выбор две великие модели религиозного мышления, отдавшись войне между этими двумя моделями, я разжег войну внутри себя. С одной стороны, я не испытывал желания отказаться от роскоши и великолепия Венеции, сияющей в веках красоты уроков Фра Анджелико и потрясающих достижений его последователей, творивших Красоту во имя Христа, а с другой — втайне канонизировал проигравшего в моей личной битве благословенного Исаака, который, по моему твердому убеждению, избрал истинный путь, ведущий к Богу.
Мариус знал о моей борьбе, он понимал, какую власть имеет надо мной Киев и все, что с ним связано, знал, что для меня это жизненно важно. Никто за всю мою жизнь лучше его не сознавал, что каждое существо сражается с собственными ангелами и дьяволами, каждое существо рано или поздно делает выбор и становится приверженцем определенной системы жизненных ценностей, без которых немыслимо жить настоящей жизнью.
Мы избрали для себя образ жизни вампиров. Но наша жизнь оставалась во всех отношениях полноценной — чувственной, плотской. Она ни в коей мере не избавляла меня от наваждений смертного детства. Напротив, они теперь мучили меня еще сильнее.