Двадцатые годы
Шрифт:
— Я зайду к тебе? — неожиданно предложила ему Франя.
Она никогда не заходила к Славе, и ему польстило ее внимание.
— Зайдем, — согласился он.
Тихонько, чтобы не разбудить Эмму Артуровну, миновали зал, вошли в темную комнату.
Слава повернул выключатель, лампочка осветила кое-как застеленную кровать и разбросанные по столу газеты.
— Как у тебя неуютно! — пробормотала Франя.
— Извини, — сказал Слава. — Не успеваю убраться.
Франя присела на кровать.
«Нет, все-таки она хорошенькая», —
— Помнишь, как ты привез мне конфеты?
— А зачем ты обманывала Сергея? — упрекнул ее Слава.
— Чем же это я его обманывала?
— А тем, что делала вид, будто влюблена в него, я сам это видел.
— Видел то, чего не было! — Франя рассердилась. — И вообще, если хочешь, любить можно сто раз!
— Любовь бывает только один раз в жизни!
Франя пожала плечами.
— Ты еще маленький и ничего не понимаешь.
— И сколько же раз ты уже любила? — поинтересовался Слава.
— Я? — Франя ласково ему улыбнулась. — Дурашка, представь, я еще ни разу никого не любила.
Слава в смущении отвернулся к окну.
— А меня ты мог бы полюбить? — неожиданно спросила его Франя.
Он не знал, что ей на это сказать, диспут на такую скользкую тему куда легче было вести в клубе, он и в самом деле не знал, может ли он полюбить Франю, она ему нравилась и не нравилась, иногда он ею любовался, а иногда она чем-то ужасно его раздражала.
— А ты сам любил кого-нибудь?
— Нет, — признался Слава. — Когда же мне было…
— И сейчас ни в кого не влюблен? — допытывалась Франя.
— Нет, — с отчаянием повторил Слава.
— А почему? — капризно спросила Франя.
Тогда Слава повернулся к ней и, глядя в ее широко раскрытые овечьи глаза, нерешительно сказал:
— Потому, что я… еще не понимаю… ну, понимаешь, я еще не понимаю, что такое любовь.
23
Никто в укомоле не приходил на работу к определенному часу, да и часов ни у кого не было, поднимались вместе с петухами, ели что придется и бежали на службу.
Слава пришел к себе в кабинет… Кладовки у малоархангельских мещан побольше. А Железнов не прочь хоть на часок завладеть этим кабинетом.
К нему тотчас вошла Франя, она пришла на работу еще раньше.
— Вчерашняя почта.
Положила перед Славой зеленую картонную папку с белыми, завязанными бантиком тесемками и перечислила наизусть:
— Две инструкции, пять циркуляров, шесть заявлений и одно письмо.
— От кого?
— Личное, тебе.
Редко кто получал в укомоле личные письма.
Слава раскрыл папку, письмо лежало поверх остальных бумаг, серый конвертик без марки, письма чаще доставлялись с оказиями, чем по почте.
«От какой-нибудь барышни», — подумал Слава, местные девицы писали иногда записочки Ознобишину.
Надорвал конверт. Листок из ученической
«Слава! Иван Фомич скончался. Похороны послезавтра…» Господи, Иван Фомич!… И дальше: «Ему хотелось бы…» Зачеркнуто. «Мне хотелось бы…» Зачеркнуто. И подпись: «Ирина Власьевна». Все письмо. Две строки.
Слава провел рукой по глазам.
— Когда пришло письмо?
— Вчера.
— Почему сразу не передала?
— Разве что-нибудь срочное?
— А кто принес?
— Какой-то мужик.
Слава побежал в соседнюю комнату к Железнову и Ушакову.
— Ребята, я уезжаю… — Он не сумел бы объяснить, почему ему необходимо ехать. Не смог бы объяснить им, кто это Иван Фомич. Учитель из Успенского. Мало ли учителей…
— Что-нибудь случилось?
— Да… — Не мог объяснить. — Мама… — Поправился: — Мать заболела… — Болезнь матери уважительная причина. — Я вернусь через два дня…
— Откуда ты знаешь, сколько ты там пробудешь, — сказал Ушаков. — Разве можно поручиться…
Железнов предложил:
— Достать тебе лошадь?
— Не надо.
Неудобно просить казенную лошадь для личных надобностей.
Слава побежал на базар. Там не могла не быть приезжих из Успенской волости. Они и были. Из Каланчи, из Критова, из Козловки.
За церковью шла небойкая торговля. Картофелем, холстом, коноплей, свининой. Торговали осторожно, как бы из-под полы, отвыкли уже от свободной торговли.
Слава вглядывался в незнакомые лица. Не может быть, чтобы его никто не знал. Вот бабенка, курносая и, похоже, злая, с узкими поджатыми губами, в ситцевом платке в белый горошек.
— Мотя!
— Узнали?
Мужики как-то обидели ее при дележе покоса, она нажаловалась Быстрову, и тот вместе со Славой заехал в Каланчу и восстановил справедливость.
— Ты скоро домой?
— Доторгую и поеду.
— Захватишь меня?
Расторговалась она не скоро, Слава терпеливо ждал, хотя внутри у него все кипело. Дотемна проехали только полдороги. Мотя боялась ехать в темноте, остановились у чьей-то избы, решили ночевать в телеге, однако холод загнал их в избу, на рассвете тронулись дальше.
Славе хотелось спросить Мотю, слышала ли она о смерти Ивана Фомича, его знали во всей округе, но так и не спросил.
В Каланче Мотя остановилась перед своей избой, пригласила:
— Заходи, Миколаич, накормлю, пообедаешь.
Звала от чистого сердца, но Слава спешил, спрыгнул с телеги, зашагал пешком — до Успенского оставалась самая малость.
Только наедине с собой, посреди пустой проселочной дороги, он стал ощущать безмерность своей потери. Майское утро овевало и поля, и придорожные ветлы, и непросохшую от ночной сырости дорогу душистым влажным теплом. Парит, но не знойко, как в июле, а нежно, мягко, добро. Хорошо жить! А человека нет, нет большого, умного и доброго человека. Слава идет быстрее.