Две жизни. Том I. Части I-II
Шрифт:
Не могу определить, долго ли я просидел в кресле и где я сидел. Мне чудилось, что снова разыгралась буря, что меня бросает волной, что я вижу чудесное лицо моего дивного друга Флорентийца, склонившегося надо мной…
Я проснулся, чувствуя себя сильным и здоровым, и первое, что я увидел, было бледное, печальное и расстроенное лицо старшего турка, сидевшего подле меня.
– Что-нибудь случилось? – спросил я его, совершенно забыв все предшествовавшие обстоятельства.
– Слава Аллаху! – воскликнул он. – Наконец-то вы очнулись, и я не чувствую себя больше
– Как убийцей? Что вы говорите? Почему я здесь? – спрашивал я, видя себя в каком-то новом месте. – Где Иллофиллион? Что же случилось? – продолжал я, пытаясь встать и начиная беспокоиться.
– Ради Аллаха, лежите спокойно и не разговаривайте, – сказал мне турок. – От моего несчастного удара у вас поднялся жар, начались бред и тошнота, и вас перенесли сюда. Здесь же лежит и сын мой, у которого началась гангрена ноги. Три дня Иллофиллион не отходил от вас обоих. Часа три назад он сказал, что вы оба вне опасности, и оставил меня подежурить возле вас. Не пытайтесь встать. Вы привязаны ремнями к койке, потому что вам нельзя двигаться. Иллофиллион приказал мне, если вы проснётесь раньше его возвращения, ослабить ремни, но не позволять вам вставать.
Лёвушка, простите ли вы мне когда-нибудь мою ужасную ошибку? Не в первый раз в жизни я дохожу до полной потери контроля над самим собой. И каждый раз причиной моего бешенства является любовь. Когда капитан хотел посадить меня в карцер за драку на пароходе, я пытался ему объяснить, что любовь к сыну свела меня с ума, и он иронически спросил: «Кому нужна такая любовь, которая несёт всюду скандалы и несчастья, вместо радости и красоты жизни?» Я всё понимаю. Понимаю сейчас и ужас такого положения, когда сын, мною обожаемый, боится меня, скрывает даже боль свою – значит, он не видит друга во мне…
– Напрасно, отец, ты так думаешь, – раздался внезапно голос с соседней койки. – Я по глупости скрывал от всех свою рану, думая, что всё быстро пройдёт. Зная, как ты ценишь способность к самообладанию, я хотел просто оберечь тебя от лишнего разочарования в самом себе, потому что хорошо знаю, как сводит тебя с ума всякая тревога за любимых. Именно моё желание быть тебе другом, а не только сыном, заставило меня скрывать от тебя свою рану. Я много раз убеждался, что мои попытки подойти к тебе ближе раздражают тебя, отец. И хотя я сам никогда не теряю самообладания и не повышаю голоса – я не могу доказать тебе свою любовь так, чтобы не раздражать тебя. Только одна мать умеет говорить с тобой в любые моменты жизни…
Молодой турок замолчал, и на лице его, которое мне теперь было хорошо видно, появилось мечтательное выражение, а в глазах блеснули слёзы. Очевидно, образ матери, перед которой он благоговел, унёс его мысль куда-то далеко в воспоминания.
Я представил себе, каково было этой женщине прожить свою жизнь рядом с такой пороховой бочкой, какой был её муж. Я невольно сравнил свою манеру поведения с его характером и понял, глядя со стороны, как тяжелы в простой обиходной жизни такие невыдержанные, невоспитанные люди.
Я стал «Лёвушкой – лови ворон», мысль моя улетела в
– Мать, мать! – прозвучал в этот момент печальный голос старшего турка. – Ах, если бы ты знал, сынок, сколько выстрадала твоя мать в молодости от моих буйств ревности! Сколько раз я грозил ей ножом! Но в ней никогда не было страха; она только защищала тебя и старалась, чтобы ты ничего этого не видел.
Внезапно резко открылась дверь. Я увидел вошедших капитана и Иллофиллиона. Оба они были по обыкновению энергичны, но их лица были непривычно бледны и суровы. Иллофиллион склонился ко мне и ласково спросил:
– Слышишь ли ты меня, Лёвушка?
Я улыбнулся ему, хотел пожать его руки в ответ на его прикосновение, но ремни мешали мне пошевелиться. Мне казалось, что я громко засмеялся, когда ответил ему: «Слышу». На самом деле я едва вымолвил это слово и чувствовал себя очень утомлённым.
– Лёвушка, ты видишь, кто со мной пришёл? – снова спросил он меня.
– Вижу, мой брудершафт, капитан, – ответил я. – Только я почему-то очень устал.
И помимо моей воли меня стала одолевать раздирающая зевота, которую я не имел сил прекратить.
– Я вас просил посидеть с больным в полном молчании. Я объяснил вам, как опасно для обоих малейшее волнение, – услышал я суровый голос Иллофиллиона; ещё ни разу я не слышал, чтобы он говорил так сурово. – А вы, друг, снова не оказались на высоте выдержки, снова думали о себе, а не о них.
Тут я взмолился, чтобы мне позволили повернуться, чтобы я мог заснуть на боку. Нежно, ласково, как я не мог ожидать от капитана, он склонился надо мной и стал уговаривать меня, как ребёнка, полежать ещё немного на спине, потому что мы будем сейчас входить в гавань и нас немного покачает. Но мы вскоре пристанем к отличному молу, где будет совершенно спокойно, и тогда меня отвяжут и позволят сесть.
Он протянул руку к Иллофиллиону, взял у него рюмку с лекарством и поднёс её к моим губам, так осторожно приподняв мою голову, как будто бы она могла рассыпаться. Я выпил и, поблагодарив, хотел улыбнуться ему, но меня одолевала зевота, а потом я вдруг куда-то провалился, должно быть, заснул.
Очнулся я в нашей каюте. Возле меня сидел верзила, и, что меня необычайно поразило, я увидел уже выходившую из нашей каюты женскую фигуру. Мне показалось, что это была Жанна. По выражению глупой и добродушной физиономии моего няньки-матроса я понял, что это действительно была она. На его лице было столько забавного счастья, что какая-то красотка по мне страдает, что я расхохотался. На этот раз это действительно был громкий смех.
– А, возврат к жизни моего храбреца также выражается смехом, – услышал я звенящий голос капитана. – Здравствуй, дружок. Наконец-то ты выздоровел. Стой, стой! Экий ты, брат, горячка! Лежи, пока Иллофиллион не придёт, – продолжал он, не давая мне вставать.