Дверь в зиму
Шрифт:
— Ну, была.
— На ходу? Там в канистре есть, залей.
— Движок стучит. И резина вся забитая. Далеко не уедем.
— Ты что, пешедралом собрался? Грузимся, быстро!
— Ой, мама моя…
— Гуревич, шевели жопой! Хохлы в город входят! Вот же ж…
— Руль бьет, зараза! Поймаю зэка, живого съем…
— Хер ты поймаешь, а не зэка! Нас бы не поймали…
Когда грохочет, надо прятаться.
Нет, прятаться надо раньше, когда чуешь, что вот-вот загрохочет. Еще никто не чует, а ты уже да,
Если протиснуться в щель, а потом проползти на брюхе в спасительную темноту норы, то почти не страшно. Ну как — почти? Раньше было страшно очень, до жути, а сейчас просто страшно, и только чуточку — очень.
Крыльцо общественной бани — крыша от всех бед.
Грохот рождал в мозгу Шарика образ кого-то большого, сердитого. Он придет, ухватит за шкирку и скажет басом: «Плохая собака!» Потом он начнет тебя бить, как тот, с курицей и палкой. А ты будешь скулить и вилять хвостом.
Под крыльцом вилять не надо. Тут хвост поджимается сам собой.
В щель Шарику была видна часть улицы — грунтовая дорога, сплошь ямы да колдобины. Когда лил дождь, они превращались в глубокие лужи. Обитатели здешних домов, люди не бедные, все собирались заасфальтировать этот участок в складчину.
Не собрались. А потом стало не до асфальта.
В дальнем грохоте прорезался новый, близкий звук: рев двигателя машины. Машин Шарик не боялся. Он сунулся вперед и увидел, как мимо бани проносится автомобиль этих, с тушенкой, курицей и палкой. Перед машиной внезапно, брызжа грязными комьями, расцвел земляной куст; что было дальше, Шарик не знал, потому что зажмурился от страха.
Когда он снова открыл глаза, машина лежала на боку, смешно вращая колесами. Из нее, извиваясь змеей, выполз человек в разбитых очках: тот, который кормил тушенкой. С трудом поднялся на ноги, заковылял прочь. Остановился, оглянулся. Вернулся за вторым, подсобил выбраться наружу; считай, вытащил силой. Второй самостоятельно встать не мог. Тот, который тушенка, закинул его руку себе на плечо, с трудом поднял, поволок.
Шаг, другой, и они скрылись из поля зрения.
Шарик ждал, что вот-вот выберется третий, с курицей и палкой. Ага, лезет. Лег на бок, поджал ноги. Дергается, не встает. Живот разворочен, кишки наружу. Пахнет так, что сюда слышно. Не человек, вскрытая банка.
У Шарика потекла слюна.
Он принюхивался, и что-то незнакомое, волчье просыпалось в собачьей душе. Дрогнул кончик хвоста. Сверкнули зубы в оскале, похожем на улыбку. Да, пахнет. Да, курица. Палка? Нет ее, палки. А даже если есть?
Забыв про грохот, Шарик пополз наружу.
«Нет, не прощу».
Кутный сидел на окне спальни, свесив ноги вниз.
Во дворе хлопотали хозяева. Вернулись они на другом транспорте, не своем — куда как большем, мест на восемь-девять. Свободные места и багажник занимали сумки и баулы. Хозяева таскали их, заносили в дом и возбужденно переговаривались.
«Бросили, — думал Кутный. — Оставили. А теперь что?»
И снова:
«Не прощу».
Вокруг хозяев вихрем носился Шарик. Лаял, напрыгивал,
Дети так вообще обниматься лезли.
«Бросили. Не прощу».
Кутный глянул на свой живот. Осмотрел руки, ноги. Шерсть была из прежних времен: русая с рыжиной. Он всегда был мастью в хозяев и поделать с этим ничего не мог, как ни злился. А это что? Частые нити прошили шерсть тут и там. Они блестели холодно, ярко, по-зимнему. Будто серебром сбрызнули, да так и застыло.
Седина. Вот ведь, а?
— Эй, — крикнул ему Шарик. — Спускайся!
— Еще чего! — буркнул Кутный. — Может, мне залаять?
Во дворе царила суета возвращения. Кутный сидел на окне: смотрел, слушал, болтал ногами. Перемена зрела в нем, как зерно в колосе. Очередная перемена, которую он пока еще не мог назвать по имени. Не раньше, чем она состоится полностью, укоренится, прорастет до конца.
«Ладно, — решил он. — Прощу».
Ноябрь 2022 г.
Я буду ждать
Изменения.
Они приходят извне. Приходят по-разному. Голос. Бессловесный зов. Ритм. Пульсация. Касания. Робкие, осторожные; грубые, настойчивые.
Запах. Вкус.
Вкус присутствует всегда. Каждый раз другой, но на самом деле — один и тот же. Без вкуса все остальное теряет смысл. Без вкуса им не добраться до меня. Одни это знают, другие догадываются. Боятся признаться самим себе, но все равно догадываются.
Толчки.
Колеблется иллюзорная, но прочная преграда, что отделяет меня от них. Ритм толчков рваный, синкопированный. Откуда мне известно это слово? Его значение? От одного из тех, кто стал мной. У меня нет слов, нет имени, нет формы.
Что у меня есть? Ощущения? Пожалуй.
А слова — от них.
Толчок. Пауза. Сдвоенный толчок. Сбив ритма. Пауза. Толчок. Синкопа. Пауза. Сдвоенный толчок. Ритм ускоряется, упрощается. На что это похоже? На соитие перед зачатием.
Призыв?
О, никаких сомнений! Это он и есть. Ритм открывает канал, толчки проникают сквозь мембрану. Теперь они звучат во мне, словно биение сердца.
У меня нет сердца, но это не важно.
Тьма, которая я, приходит в движение. Кажется, что по жилам заструились потоки черной крови. Жилы? Кровь? Человеческие аналогии — куцые, жалкие! — приходят непрошеными гостями. Слишком много их во мне: тех, кто был людьми, а стал частью меня.
Перестав быть собой.
Перестав — быть.
Меняют ли они меня? Да. Наверное. Не важно. Я был, есть и буду. Они были; теперь их нет.
Пульс бьется, захлебывается. Теперь я чую локализации. Толчки не всегда отдаются в нужных местах, и все же они выстраивают геометрию призыва. Грубую, но действенную. Там, по другую сторону преграды, между толчками проходят… Часы? Дни? Недели? Время — иллюзия. Для меня оно не имеет значения.