Еленевский Мытари и фарисеи
Шрифт:
— Значит, согласен. Вот и ладненько, — облегченно вздохнул Громов, которому предстояло пересказать Гнилюку итоги разговора, — если какие возникнут предложения, нюансы, звони. И не обижайся!
— Чего обижаться, когда родина становится уродиной.
На улице сеялось нечто мелкое, нудное и отвратительное. И город настойчиво продирался сквозь эту отвратительность, намокший, продрогший, усталый и совсем не обеспокоенный тем, что кто-то сравнил его дома с ворохами теперь уже подернутых сизой плесенью шинелей.
К трамвайной остановке около усеянного черными точками ворон городского парка не спеша весело дилинькал,
***
— А мне утром божья коровка на кофту села. Ходила корове сено давать, а она откуда ни возьмись прилетела, села и поползла, — мать, несмотря на поздний час, потому как поезд прибыл в наше Крестыново около полуночи, радостно хлопотала у газовой плиты, — ну, думаю, это к гостям. А вот к каким, поди догадайся. Всех перебрала, кому осенью сидеть дома не по нутру, так и не додумалась. А в обед стала перед иконой, начала молиться и сразу о тебе вспомнила. Выходит, правду сказала мне Матерь Божия. А в Минске что слышно? Надя написала, что вы переезжать туда собираетесь? Или, может, не в Минск, может, бог весть куда, по нынешним временам? В Минск, это хорошо, это почти рядышком. Не сравнить с тем Чирчиком. Вот когда ты в Кобрине служил, так я себе и беды-горя не знала. Хоть вы ко мне, хоть я к вам.
Мать говорила и говорила, излучая радость и довольная тем, что ее длинную, тоскливую ночь я разбавил таким нежданным приездом. За долгие годы вдовьего одиночества она привыкла к тому, что ее постоянными собеседниками до глубокой полуночи были иконы да кошка, которая, мяукая, сейчас терлась у ее ног.
— Вот нахалка, ведь накормила. Вон молочко в банке налито, чего еще надо? Нет, будет ходить, мяукать. Сынок, ей чуток твоей колбаски отрежу, побалую? Я теперь такую редко покупаю.
— Конечно, мам, конечно.
— У нас в магазине пустовато стало. Все по талонам. Деньги есть, а купить нечего. А раньше всего навалом, да денег-то, с копейки на копейку. — Она вздохнула. — Вот Василю за дрова надо заплатить, так жду пенсии. Гадаю, принесут, не принесут.
— Заплатим, мам, заплатим, — успокоил я, прикинув, что на обратную дорогу в Ташкент должно хватить.
— От и хорошо. Вы, военные, наверно, и сейчас при деньгах. Вас никто не посмеет обидеть, иначе найдется новый Гитлер. Знаешь, сынок, там и деньги небольшие, но мне еще надо долг отдать. Брала на ремонт холодильника. Нового- то уже не докуплюсь.
— Не волнуйся, мам, все сделаю.
— Вот и хорошо. А здесь «белочек» да «зайчиков» налепили-напечатали, и деньги не деньги, и в магазине к ним еще талоны нужны. В войну такого не было. Не деньги одолжают один у одного, а бумажки. Приходила Женя Болева, дай, говорит, талонов на детские колготы, они же у тебя пропадут. Ее Миша с внуками приехал, детям ходить не в чем. Сынок, тут у меня олеи с луком пережаренные, если тебе бульбу ими припушу, не побрезгушь?
— Мам, ну что такое говоришь?
— То и говорю... — Потом она сидела напротив и молча смотрела, словно на чужестранца, переживая, понравится ли мне ужин.
Долго не мог уснуть. Эту кровать с той поры, как умер отец, мать расстилала только для гостей, а сама перебралась в маленькую комнатку, отгороженную от спальни тоненькой дощатой перегородкой: наша бывшая детская,
Ворочался с боку на бок, покуда из-за перегородки не донеслось: «Чего не спится?» Пояснил, что от нового места. «Какое же оно для тебя новое? Не лукавишь? Может, чего не так?» — «Да все так». Тогда она со вздохами начала рассказывать сельские новости, спрашивала, помню ли я Степана Чиховца, который недавно отошел в мир иной. Что сынок его, с которым я в школе учился, на похороны приезжал, а потом распродавал отцовское добро, чтобы взять билет куда-то под Саратов. «Худенький сам, невзрачный, за столько лет впервые в родное село, да и то на отцовские похороны. К матери-то и вовсе не приезжал».
Под ее тихое неспешное повествование я уснул.
Проснулся от громкого «здравствуй, Маруська!». И испуганное материнское:
— Ну, чего раскричалась, чего? Коля приехал, спит еще.
— Вот оно что! А я запереживала, смотрю, светится среди ночи, думаю, или приболела, или еще что, зайду пораньше, наведу справки. А у тебя гость! Надолго ли?
— Как получится.
Было слышно, как на кухне задвигали стулья.
— Садись, чаю попьешь, с конфетами, лимон вот, если хочешь, отрежь. Булку вкусную сын привез и масло шоколадное, садись. Повесь хустку к печи, пусть подсохнет. Я тоже, пока корове да свиньям дала, вся промокла. Совсем небо расхудилось, сыплет и сыплет.
— Что ему остается делать, будем грязь до самой Пилиповки таскать, в прошлом году как раз на Пилиповку морозы ударили, — это уже голос соседки.
— Оно так, — соглашается мать, — я вот с кухни половики убрала, чтобы не затаптывать, а то ведь и не достираешься, тяжеленные. По молодости соткала на свою голову, а теперь мучаюсь, надо бы на чердак забросить, да пусть бы там и доживали свой век.
— А я свои и не помню, когда мыла. Вывешу на плот, обстучу да опять в хату.
Было слышно, как они пододвигали стулья поближе к столу, разливали чай, вели обычный неторопливый разговор: близкий и понятный им обеим. И в этом разговоре было столько душевности, теплоты, сочувствия друг к другу, вдовьего понимания, что он выделялся светлым контрастом на фоне моих переживаний.
— Коля по службе или как? Сколько прошло, как они у тебя были?
— Много, больше года. Хочет на родину вернуться, а как оно сложится.
— Ох, и далекая дорога, далекая, — соседка сочувственно вздохнула. — Это же где той Ташкент, как подумать, так за светом, если не на краю. Вот колготню устроил этот Горбачев, на весь мир, все вверх дном перевернул. Это надо же было до такого додуматься?!
— Думаешь, сам? Нашлось кому надоумить! Сколько там советчиков ходило, — в стаканах позвякивают чайные ложечки, — одна Америка чего стоит.
— Оно так, много всяких, как Антон говорит, а умного ни одного. Эти в пуще так совсем одичали от власти. Антон говорит, окабанели, добили то, что Горбачев не добил.
— Не на трезвую же голову.
— Ну да, пьянка только дури добавила. Ни Бога, ни черта не побоялись.
— Я тебе, Маруська, скажу, что придет время и им руку ко лбу поднести, все зачтется, все. Василь-то дров хороших привез?
— Каких выписала, ольха с березою. Гореть будут!
— Ну и слава Богу. А мне Антон обещал, да все никак не получается.