Елисейские поля
Шрифт:
— Что вам подать, сударь?
— Чашку вербенового отвара, пожалуйста.
«Официант решит, что у нас свидание», — подумала она, и эта мысль вызвала у нее и испуг, и чувство восторга.
Прошло много времени, прежде чем они заговорили о зиме, которая, бесспорно, в этом году была очень ранней, потом об автомобилях — говорят, действительно… и так далее. Они едва осмеливались взглянуть друг на друга. Она уронила сумочку, они одновременно наклонились, чтобы поднять ее, руки их соприкоснулись, и когда оба выпрямились, краска залила их лица.
Они договорились (это он предложил, стесняясь и путаясь в словах) о свидании на завтра, но в другом месте. Он уплатил за обоих, несмотря на протесты дамы в лиловом. «Позвольте мне доставить вам это маленькое удовольствие. Быть может,
— Как же случилось, — неосторожно спросила она, — что я вас никогда раньше не видела?
— Я больше там не бываю, — сказал он, отвернувшись, — с этой церковью у меня связаны слишком грустные воспоминания…
Она ни о чем не спрашивала. Утешительница должна все понимать без слов.
Спустя два года человек в черном стоял у чайного салона и наблюдал через оконное стекло за посетительницами. Он вновь надел костюм вдовца, который теперь был ему тесен, потому что за эти два года он сильно располнел: когда катаешься как сыр в масле, то не похудеешь. Два года жизни с Терезой (дамой в лиловом), изысканные кушанья, а главное, путешествия, так сказать, непрекращающиеся каникулы помогли ему привести в порядок свои дела, однако еще больше этому способствовал ее счет в банке. Взяв на себя управление ее состоянием, действительно довольно значительным, он сумел сделать так, что немалая часть денег потихоньку перекочевала в его карман. Тереза же ничего не замечала, считая единственной причиной своих убытков его затянувшееся невезение. «Несмотря на все ваши старания, мой милый…» — говорила она ему.
«Мой милый» — вот предел нежностей, которые допускались между ними, ибо человек в черном в этом отношении был очень строг и не допускал никаких вольностей. Не то чтобы он не любил женщин, но опыт убедил его, что неутоленное желание способствует прочности отношений, во всяком случае, когда речь идет о людях из хорошего общества. К тому же он не хотел рисковать ситуацией, сложившейся в результате его сложной тактики, ради удовольствия, которое легко можно получить на стороне, тайком. «Любовь, — он хотел сказать — секс, потому что истинную любовь испытывал только к своей матери и к деньгам, — чревата непредвиденными опасностями. Это не для меня…» Он неукоснительно следовал этому правилу. Так, к примеру, в прошлое воскресенье (разрыв с дамой в лиловом произошел накануне: он не позволял себе никакого отпуска, во всяком случае, за свой счет, не соблюдал положенного «траура»!), так вот, в прошлое воскресенье он отказался от весьма выгодной добычи — состоятельной дамы в полутрауре, за которой долго наблюдал в церкви святой Клотильды, — только потому, что почувствовал к этой даме физическое влечение. Нельзя служить сразу двум господам: демону наживы и демону похоти.
А вот сейчас здесь, в чайном салоне… к тому же, кажется, эта дама слегка прихрамывает. Он потер руки от удовольствия.
Потом он снял свою черную шляпу, взъерошил волосы (когда же они совсем поседеют!), чтобы привести их в беспорядок и придать себе жалкий вид. Он расслабил мускулы лица, и оно обмякло, будто парус без ветра. И если бы не чековая книжка в левом внутреннем кармане, у самого сердца, можно было бы подумать, что это другой человек. Он дождался, пока все столики будут заняты. Благословенный момент, когда она ему предложит — он был в этом уверен — место за своим столиком! Прежде чем войти, он нанес последний, но решающий штрих — оторвал пуговицу от пиджака.
Возвращение
переводчик Е. Лившиц
Воротничок рубашки не поддавался, его не удалось застегнуть ни с пятой, ни с шестой попытки. Те несколько недель, пока Д. выздоравливал, словно вернули его в счастливую пору летних каникул. В последние дни перед отъездом он даже радовался про себя, совсем как прилежный ученик, что скоро опять будет работать…
И все же, когда он сошел с поезда, у него на миг потемнело в глазах и
Спустившись в метро, он окончательно почувствовал себя чужим. Афиши все были новые, незнакомые; из лабиринта переходов доносились несвязные обрывки мелодий; в вагоне ехало много цветных. У всех пассажиров был неприятно блуждающий взгляд.
Спал он плохо — отвык от запаха своей комнаты, от своего постельного белья. Он проснулся задолго до звонка будильника, лежал с открытыми глазами, ни о чем не думая, в полутьме, и она как будто успокаивала его. Не без опаски распахнул он ставни в эту чуждую ему столицу и впервые со времен романтической юности попытался представить себе миллионы людей, укрывшихся за стенами всех этих домов. И хотя они были внизу, под ним, он все равно чувствовал себя раздавленным их числом, их непохожестью друг на друга и их покорностью, главное, покорностью. «Сколько их вот так же сейчас распахивает ставни?» Но от этой мысли он не ощутил прилива братской нежности, напротив, его охватил ужас.
Д. поспешил в свою очередь включиться в повседневный ритуал: надо умыться, побриться… Он с раздражением входил в привычную колею, мысленно отмечал каждое свое движение. А когда поймал в зеркале еще и свой наблюдающий взгляд, ему стало страшно.
Вот тут-то Д. И пришлось повозиться с воротничком. Он прищемил себе кожу на шее. Разглядывая ее в зеркало, он почему-то вспомнил о морщинистой шее черепахи. «Ну-ну, — успокаивал он себя. — Я ведь и не потолстел вовсе». Не потолстел, но не только шея весь он как-то раздался от вольной жизни. Его верные спутники, разношенные ботинки, тоже стали неудобны; и костюм был узковат в плечах и в талии. Он отогнал (вернее, с трудом загнал внутрь) мысль о том, что тесный костюм — это своего рода символ, что теперь все — и квартира, и работа, и этот город, вообще вся его жизнь — вот так же станет ему тесно. Он еще раз оглядел себя в зеркале: «Точь-в-точь принарядившийся крестьянин» — и принужденно засмеялся.
В конце концов Д. решил не бороться больше с воротничком и потому чуть было не забыл про галстук. Он открыл шкаф: пестрые полоски материи, безжизненно повисшие одна подле другой, словно мертвые змеи или жены Синей Бороды, показались ему смешными и ненужными. «И подумать только, что каждое утро большинство мужчин тщательно выбирают, какой галстук надеть…» Д. снял первый попавшийся и с неудовольствием отметил, как легко и привычно вывязался узел.
Так же заученно он разложил по карманам платок, кошелек, бумажник, ключи… Почему, собственно, в этот карман, а не в тот? Жест за жестом он входил в прежний образ, образ, который, как он сейчас понял, давно уже, а вернее, всегда тяготил его и был ему самому ненавистен. Но тогда, собственно, кто же он сам?
Выходя, он машинально сделал все как прежде: запер квартиру, спустился по лестнице, толкнул, а не потянул на себя дверь метро… Когда это, прежде? Прежде, до болезни, до отъезда туда, где он жил без тревог, не заботясь о времени, окруженный вниманием и тишиной. Прежде, чем он узнал живительный воздух, могучие деревья, мирные пастбища… До этих последних недель — сколько же их прошло? — когда можно было ошибиться, называя день, потому что это не имело никакого значения…
Д. явился в министерство вовремя, хотя и не спешил и ни разу не взглянул на часы. В просторном вестибюле с колоннами, напротив мемориальной доски с именами павших в двух мировых войнах, он как бы новыми глазами увидел огромный указатель отделов, от которого веяло таким же холодом: лестницы А, Б, В под арками I, II, III… Совсем как на кладбище. Если бы на министерство упала бомба или если бы оно сгорело в сорок четвертом… Так что ж, его отстроили бы заново, в другом месте, но совершенно таким же! Когда муравейник разрушают до основания, его обитатели, не теряя ни минуты…