Емельян Пугачев (Книга 3)
Шрифт:
– Да как ты смеешь?! – вскричал Пугачёв, сжимая кулаки.
– А вот так… Объявишься – скончают тебя, на части разорвут.
– Полоумнай! Не скончают, а в книжицу мое имя впишут. В историю!
Слыхал? И вас всех впишут…
– Оно и видать… Впишут, вот в это место, – с издевкой сказал Творогов, прихлопнув себя по заду.
– Разина Степана вписали жа, – не унимался Пугачёв, – а ведь он себя царем не величал.
– Ха, вписали… Как не так! Разина в церквах каждогодно проклинают.
Дьякон так во всю глотку и вопит: «Стеньке – анафема».
– Народ
– Держи карман шире… Вспомянет! Царей да генералов в книжицу вписывают, а не нас с тобой. А наших могил и не знатко будет. Брось дурить, батюшка! Ты об этом самом забудь и думать, чтоб объявляться!
– Запозднились с этим делом-то, батюшка Петр Федорыч, – сказал Овчинников, покручивая кудреватую бородку. – Поздно, мол… Ежели объявляться, в Оренбурге надо бы. А то народ сочтет себя обманутым, и вас, батюшка Петр Федорыч, не помилует, да и нас, слуг ваших, разразит всех.
– И ты, Андрей Афанасьич, туда же гнешь? А я тебе верил.
– И напредки верьте, батюшка. Не зазря же я присягу вам чинил.
– Так что же мне делать? – с внезапной обреченностью в голосе воскликнул Пугачёв и, вложив пальцы в пальцы, захрустел суставами. – Неужто ни единая душа не узнает обо мне? – Он качнул плечами, сдвинув брови и, сверкая полыхнувшим взором, бросил:
– Объявлюсь! Завтра же, в соборе объявлюсь. Н-на!
Костер почти погас. Черная головешка шипела по-змеиному. Мрак охватывал стоявших лицо в лицо казаков. Слышалось пыхтенье, вздохи. И сквозь сутемень вдруг раздались угрожающие голоса:
– Попробуй… Объявись… Только смотри, как бы не спокаяться.
Пугачёва как взорвало. Он так закричал, что на голос бросились от недалекой его палатки Идорка и Давилин.
– А вот не по-вашему будет, а по-моему! Слышали?! – притопывая, кричал Пугачёв. – Не расти ушам выше головы… Согрубители! Изменники! – Он круто повернулся и, в сопровождении Перфильева, шумно выдыхая воздух, прочь пошел. Растерявшиеся казаки поглядели ему вслед с холодным озлоблением.
«Эх, батюшка, – горестно раздумывал Перфильев, придерживая под руку шагавшего рядом с ним родного человека, – жаль, что ты вконец не освирепел: лучше бы три головы коварников покатились с плеч, чем одна твоя». Подумав так и предчувствуя недоброе, Перфильев силился что-то вслух сказать, но его язык как бы прилип к гортани.
Вскоре удалился и Овчинников. Оставшаяся тройка переговаривалась шепотом.
– Ваня Бурнов – мой приятель. Он пронюхал, что батюшка не царь, – сказал Федульев, поднимая с кошмы надрезанный арбуз. – Он в согласьи.
– А я Железного Тимофея подговорил, полковника, – прошептал Творогов, – он верный человек и на батюшку во гневе.
– Надо, братья казаки, с эфтим делом поспешать, – пробубнил Чумаков, – а то он проведает, всех нас сказнит.
– Да уж… Ежели зевка дадим, голов своих лишимся, – заложив руки в карман, сказал Творогов.
– Он таковскай, – подтвердил Федульев. – Ежели проведает, у него рука не дрогнет, – и, помолчав, добавил:
– А не убрать
– Как ты его уберешь, раз все сыщики на него работают? – усмехнулся Чумаков. – Скорее не мы его, а он нас уберет.
– Ну, ладно, время укажет: батюшка ли к нам в лапы угодит, альбо мы к нему попадем в хайло.
Тьма налегла на костер и приплюснула его. Чадила головешка. Небо было в звездах. Под ногами атаманов неясно обозначалась сизым дымом белая кошма. Вдруг – странный, как будто незнакомый голос:
– Да, приятели… Времечко к расчету ближется.
Казаки переглянулись: кто это сказал? И еще неизвестно, откуда прозвучало: то ли степная тьма дыхнула в уши, то ли, издыхая, головешка прошипела по-змеиному, а верней всего – в трех растревоженных казачьих сердцах враз отозвалось:
– «Пре-да-те-ли»…
В городке гулко бухал соборный колокол. Церковь полна народу. Весь базар привалил к собору, на возах остались ребятишки и старухи. Народ с нетерпением ждал, что скажет возвратившийся Василий Захаров. В алтаре пред иконостасом и в паникадилах вздули огни. Воеводы не было, он в ночь сбежал.
Перед началом молебна на амвон взошел смущенный с лихорадочным румянцем на впалых щеках, Василий Захаров. Народ замер, народ широко открыл глаза и уши. Василий Захаров все так же чинно, в пояс, поклонился народу на три стороны, огладил белую бороду и начал надтреснутым, в трепете, голосом:
– Удостоился я на старости лет зрети очами своими царя н а ш е г о.
Это воистину н а ш царь, наш государь великий! Поклонитесь ему и послужите ему, ибо паки реку: он н а ш!..
Началось в соборе, а потом и в ограде, и на площади людское смятение, радостный народ кричал не переставая:
– Царь, батюшка-царь наш идёт сюда, государь великий! Ребята, дуй в колокола! Айда навстречу батюшке!
Мужицкий царь со свитой, с частью войска пышно приближался к городку.
И был он встречен со славой, с честью, с колокольным звоном. Допустил народ до своей белой руки, а Василия Захарова трижды обнял, сказал ему:
– Будь здоров, отец, надежа моя!
Старик всхлипнул. Весь вид мужицкого царя был строг и на особицу решителен. Еще дорогой Емельян Иваныч намекал приближенным, что сегодня, в соборной церкви, случится такое диво, что все ахнут, и многие сегодня же, может быть, лишатся головы своей. Все с трепетом ждали чего-то необычного.
Но на темной паперти, когда Пугачёв протискивался со свитой внутрь собора, два его атамана, Федульев с Твороговым, толкнув его локтем в бок, мрачно процедили сквозь зубы:
– Ты, ваше величество, брось-ка, брось, что затеял. Ты амператор, а не кто-нибудь. Смо-три, брат…
Царь взглянул в сурово-загадочные лица приближенных, подумал: «Эх, зря я Горбатова в разведку услал», – смутился, погас.
И повелено им было: поминать на ектениях по-прежнему Петра Федорыча Третьего, самодержца всероссийского.