Эпизоды одной давней войны
Шрифт:
– Сограждане, люди, я не буду говорить с вами на площади!
– кричит им.
Напрасен труд. Уже забегали наймиты, уже окружают полукольцом шпики, наушники, убийцы. Кое-кто задрал преданные глазенки на Асклепиодата: не пора ли, мол, унять? Тот дергает взглядом в сторону: только посмей. Никакой инициативы. Мы должны знать, что он нам привез в своей непутевой башке. Если ему угодно сообщать это таким образом, пусть сообщает таким. Их позиции сильны, стены стоят надежно, воины несут службу. За надежными стенами какое-то время можно потерпеть принципы свободы ради принципа; вероятно, его сами слушатели захотят растерзать после - никто мешать не станет.
Стефан забирается на возвышение, обливаясь слезами, умоляет сограждан сдать город.
– Велизарий знает способ и возьмет укрепления. Там, где невозможно выиграть,
Еще многое говорил, в патетике много жестикулировал, показывал то на византийский лагерь, то на Рим, откуда уже не придет помощь, то на небо.
– Шантаж - орали в толпе, - на пушку берет Велизарий-то твой, а ты и поверил! Никакого способа взять укрепления нет, выдумки слабачка.
– Нет? А если есть? А если сюда ворвутся неприятельские солдаты, а если резня, вы подумайте, на что вы обрекаете себя, своих близких?
Асклепиодат кивнул одному своему сатрапу, такую пропаганду больше уже нельзя терпеть. Он дал свободе публичных выступлений розно столько, сколько она заслуживала в обстановке осажденного врагами города. Не торчи Велизарий под стенами, можно было бы слушать подобные дебаты хоть до утра, и праздные мысли, воевать или не воевать, не жалили бы сердце обидой. Никаких сомнений именно теперь, никаких разглагольствований и пересудов. Ничего не поделаешь, раз самую справедливую политику приходится отстаивать несправедливыми методами. Действительно, какой-то пацифист предлагает сдать крепкий обороноспособный город врагу, и при этом напускает на себя выражение провидца, и с выражением, с мокрыми щеками (ах, посмотрите, как он родину любит, никто не любит, он - один) начинает в корне предательскую точку зрения декорировать под патриотическую. Словесная казуистика, даже не демагогия. Стефана стаскивают, бьют по морде, по зубам. Асклепиодат с достоинством уходит с площади, люди бегут за ним, кричат: спаситель! Избитого до полусмерти Стефана вечером находят слуги и притаскивают в дом. Оттирают, ставят примочки, отпаивают травами.
Теперь Асклепиодат и Пастор борются между собой. Авторам победившей идеи тесно на крохотном пятачке у руля. Власть авторитета не может стать реальной, пока к ней не подключится госаппарат и армия. Необходимо в ближайшее время на плечах доверяющего народа вознестись и присосаться к административной власти. Удается, пока не удавалось, были дружны и ладили, стало удаваться - пошли врозь. Два медведя лезут по тонкой осине, кто вперед очутится наверху, ревут и пхаются. Власти четыре: еврейская экономическая (поставки продуктов - власть над брюхом), неаполитанского городского сената (центральная исполнительная и законодательная), готского гарнизона - военная, и народного собрания - публичная, всеобщая. В период бурь и волнений последняя стала самой сильной и определяющей положение вещей. Если раньше существовала тысяча возможностей обмануть равнодушных к судьбе города граждан, напоить водкой, то теперь, стоило прикоснуться к быть или не быть городу, последний пьяница протрезвел, встал и обнаружил недюжинный ум. Опойка мыслит категориями вселенскими, разве он может променять чекушку на будний день политики - никогда, зато как только масштабы меняются и начинают соответствовать его мышлению, он тут как тут во всей красе своего высокого законсервированного, проспиртованного духа. Он здорово сохранился, опойка, свеж как огурчик. Пусть сенаторы считают свои мелочи, он будет соображать на двоих, заливать с философской мудростью своего народа, пока петух не клюнет. Петух клюнул, народное собрание на площади дало знать: оно поступит так, как захочет, и выдвигает своих лидеров Пастора и Асклепиодата.
Еще вчера никто, сегодня - вожди. Пастор в первой роли, Асклепиодат на подхвате (вождь на подхвате). Завладели главной силой - народным сознанием. Но три остальных - еврейство, сенат и готы - начинают строить народному потоку мраморное русло, пусть бежит, бурлит, но в нем. Есть резон и вождям бросить заодно пару мраморных глыб. Поток и не заметит, как изменит маршрут, зато где-то на самом верху, куда и смотреть было страшно, четыре власти - и смиренная, укрощенная благоразумием каменных преград народная в том числе, на общих с другими тремя основаниях - соединятся в лице вождя, хотя и выдвинутого из народной среды, но ставшего благодаря альянсу общим, гражданским.
Им может быть один человек: Пастор или Асклепиодат. Кажется, вперед вырывается Асклепиодат: меньше
– А какой такой ключ,- начинает нервничать Асклепиодат,- пусть покажут.
Искать и искать. Сегодня уже полдня ищут, и бесполезно. Все на своем месте. Ни одного поджога, ни одного подземного хода, ни одного предателя. Разве что он Марсу ухитрился дать взятку. Со стороны лагеря город кажется несколько иным, чем изнутри. Возможно, какая-то лазейка и открылась. Мы не можем утверждать, что ее нет. Осторожность меньшинства действует на большинство как отрава. Все склоняются к переговорам.
– Но такой возможности нет,- орет Асклепиодат на недотеп.
– Или - или. Велизарий ясно дал понять: открывай.
– Тогда, скорее, не шантаж.
– Трусы, скоты! Три недели обороны свинье под хвост. Взгляните на тех, кто на улице под окном ждет от вас волевого решения.
Совет слишком затянулся, толпа нетерпеливо вопила. Отдельные смельчаки ломились в двери. Проголосовали, вшестером против четверых, за оборону. Если б голосование закончилось иначе, Асклепиодат бы открыл двери, впустил всех ломившихся и объявил совет антинародным, недействительным. Крайность, к которой не пришлось прибегнуть.
Находится доброволец, согласный швырнуть к сандалиям Велизария письменную волю неаполитанских граждан. Ради удовольствия поиздеваться над прославленным и бессильным полководцем молодчик готов рискнуть своей головой в качестве парламентера. Ломаясь и кривляясь, отвешивая шутки, показывая зад неприятельскому лагерю, он собирается в путь. Сбросил приличную одежду, надел рванье: поменялся с рабом, голову и плечи покрыл мешком, который сложил за уголки в виде капюшона, подпоясался веревкой, сел на ишака, в левую руку взял постромки, в правую - послание и выехал из ворот, пятками наяривая животное по бокам. Его провожали с царскими почестями.
После царей дураки-профессионалы всегда стояли на втором месте. С дегенеративной миной, не имея практики езды на ослах, он был натурально вдвойне смешон. Такова его роль в этой войне - заразить людей смехом. Кое-кто из византийской стражи не выдержал, прыснул, утерся рукавом. Ухмыльнулся половиной рта суровый Велизарий, велел повесить. Когда вешали, смеялись; капюшон не сдернули, веревку накинули прямо поверх мешка; смеялись, когда он повис, болтая ногами. Смеялись, когда он отболтал ими и затих. Какой экземпляр! Честолюбие шута: поиздеваться над великим полководцем действительно не каждому дано. Одного этого вполне достаточно, чтобы не считать свою жизнь прожитой зря. А он ведь еще чем-то был занят - вполне счастливчик. Другой семьдесят лет прокоптит, а так и не познает блаженства, которое появляется после надругательства над властью; как трястись перед ней, знает: всю жизнь трясся, а как надругаться над ней - нет. Висельник познал высшую философию - философию надругательства над культом, только никому, увы, не расскажет.