Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Что происходило на самом деле, сейчас уже трудно установить. Как появился автограф Эренбурга на подписном листе, тоже непросто объяснить. Означает ли это, что к писателю обращались дважды? Поставил ли он автограф после того, как отправил послание вождю, или перед тем? Существовало ли прямое указание Сталина? Что означают слова автора «оригинальные автографы»? Существует ли подозрение, что часть автографов не была «оригинальной»?
Так или иначе, Эренбург в единственном числе воспротивился варварскому намерению Сталина и в доступной для того времени форме выразил протест, вынудив мелких сталинских сатрапов — Михайлова, Шепилова и прочих — несколько раз переделывать текст, от которого вождь в конце концов отказался. Никто ведь, кроме Эренбурга, не обратился к Сталину. Геннадий Костырченко так же, как его единомышленники у нас в
К сожалению, современные комментаторы никогда не приводят письма Эренбурга целиком. Одним кажется, что они оказывают услугу писателю, другие думают, что они выпячивают подобным образом приспособленческую суть автора, демонстрируют ангажированность и стремление потрафить антизападным настроениям вождя, третьи, наоборот, выхватывают из общего текста вторую часть письма, с соответствующими заверениями и выраженными ассимиляторскими тенденциями. Эренбург не нуждается в подобных услугах и легко преодолевает такого рода диффамационную критику, не учитывающую его личность. При Сталине он находился в положении раба, как и весь народ. Но он старался преодолеть это рабское положение и по крайней мере сохранить жизнь сотням тысяч людей, а это уже не рабство. Эренбург, затянув подписание документа, не просто проявил смелость и дальновидность, он сделал и небезуспешную попытку отразить домогательства убийц. Никита Хрущев в сфальсифицированных отчасти им самим мемуарах ничего не пишет о депортации евреев, но мы-то, и в частности я, хорошо знаем, какие антисемитские акции проводил в Украине этот яростный обличитель сталинских преступлений, мы-то хорошо знаем, что вытворяли под его прикрытием первые паргайгеноссе Украины; Мельников, с мучного цвета лицом и коричневыми кругами вокруг глаз, а затем — быкообразный Кириченко. Мельников в 1942 году верховодил в Караганде, давно превращенной в сплошной ГУЛАГ. Там он опробовал кадровый цековский опыт. С 1949 года он стал преемником Хрущева. О Кириченко и толковать нечего. Он правил в более спокойный период, но ничем не отличался в данном вопросе от предместников.
Лазарь Каганович вообще избегает в мемуарах еврейской проблематики. Он ни звуком не обмолвился о депортации. Из высших сфер о ней сообщил личные сведения один Николай Булганин, которому нет оснований не доверять. Если наши историки ищут какого-либо письменного документа на сей счет, то это лишь свидетельствует о состоянии их умов, а не об отсутствии намерений Сталина отправить еврейский народ целиком в отдаленные районы Сибири и Дальнего Востока.
История не имеет сослагательного наклонения. Склянки били отбой. Капель отбивала другой такт. Близилась пора оттепели. Оригинальный ли или поддельный автограф Эренбурга пылился на «ближней даче», выяснится в дальнейшем. Последнюю схватку с вождем он все-таки выиграл. Вскоре Гуталин дал дубаря, как на то давно надеялся несчастный нарымский зек.
Кто откусил от сталинской горбушки, тот знает, что слово «смелость», которое я употребил, нельзя в данном случае воспринимать как преувеличение, а верноподданнические реверансы Эренбурга — вовсе не холуйство и не приспособленчество. Сталин весьма остро относился к чинопочитанию и демонстративной независимости. Попробуйте сделать для народа хотя бы сейчас столько, сколько сделал Эренбург в страшные и трагические времена России, взгляните трезво на мнения Варлама Шаламова и Надежды Мандельштам, которые никогда не были ничьим орудием, и тогда, быть может, презренный максимализм, вкравшийся в забывчивое сознание многих, поутихнет. Максимализм, да еще декларированный задним числом, ужасен и безделен. Он принес много несчастья людям, и его есть за что презирать. Это не оправдание
В исповедальных стихах Эренбурга, где жизнь и высокая поэзия неразделимы, есть ответ и на этот вопрос.
Если мы заговорили об автографах, да к тому же оригинальных, и в частности об автографе Эренбурга, то сюжет романа близится к развязке, а она должна быть по законам жанра всегда неожиданна. Но такой развязки, которая настигла мой роман, не придумал бы самый изощренный мастер. Изощреннее жизни мастера нет. Не я придумал развязку. Она была для меня как гром среди ясного неба. Я меньше знал о ней, чем Дюма-отец — о развязках своих романов. Куда меньше!
В «Дне втором» Эренбург сказал далеко не все, что хотел и мог. Понятно, почему отец Жени так боролся с судьбой и обстоятельствами за право остаться в истории литературы прообразом Володи Сафонова. Он не желал отказаться от этой привилегии по совершенно объяснимой причине. Персонаж Эренбурга пережил остро протекавшую душевную драму, и она нашла блестящее отражение на страницах неудачного, по мнению автора, романа. В пучине сталинской лагерной безвестности, когда трупу на большой палец ноги цепляли лишь номерок, перенесенный потом — в лучшем случае — на колышек, подобная удача оставить по себе след выпадает далеко не каждому.
Сафронов увидел в Володе Сафонове не просто продолжение жизни вне времени. Его обессмертили — за это стоило побороться. В этом стоило себя убедить. Эренбург на протяжении долгих лет оставался для Сафронова путеводной Полярной звездой, полюсом Недостижимости и Непостижимости, и он шел к придуманному бессонными ночами им самим полюсу, волоча за собой в санях тяжкий груз неудач, лагерных кошмаров, собственных несовершенств и разочарований. Мифическая и мистическая связь с Эренбургом превратилась в способ главным образом духовного выживания.
— И еще какой способ выживания он для себя изобрел! — воскликнула Женя в телефонном разговоре и позднее этот же возглас повторила в онемевшем от страданий письме. — Еще какой! Ты себе представить не можешь! Я была поражена твоей памятью, когда ты описал наш крольчатник, уставленный книжными шкафами. Да, от отцовской библиотеки кое-что осталось. Ты точно воспроизвел и эренбурговскую полку — испанские альбомы, «Сто фотографий по Парижу», «Любовь Жанны Ней»… Ты был удивлен и обрадован обилием эренбурговских автографов, и ты действительно их видел — я тебе сейчас это подтверждаю! Тебе не показалось — нет! Ты был изумлен и почтителен, а я смотрела на тебя с горечью и понимала, что если ты узнаешь правду, то между нами все будет кончено. А я боялась тебя потерять. Не хотела и боялась! Почему — не скажу! И я здесь оказалась именно дочерью не честного и искреннего Володи Сафонова, который называл себя двурушником, а Сафронова — моего настоящего отца, который больше походил на Сафонова из второй части «Оттепели», лицемера и завистника, никогда не кающегося и не признающегося ни в чем дурном. Да, я, не открыв тебе правду, стала настоящей дочерью своего отца, а до того я не была ей. Ты понимаешь меня? У меня все путается в голове от волнения. Я укрыла от тебя истину. Автографы Эренбурга он подделывал сам. Потому-то он страшно огорчился, когда прислали книжку «Знамени» без записки и без дарственной. Вот тебе — получай! Теперь ты поймешь, почему между нами были такие необъяснимо тяжелые и непонятные для чужих отношения. Я однажды застала его за этим гнусным занятием. Я его не спросила, зачем он это делает. И не упрекнула. Я пожалела его не вслух, а про себя. И никогда не возвращалась к тому вечеру, когда он, высунув кончик языка, старательно, как первоклашка, выводил посвящение себе от своего кумира. Я никогда не возвращалась к тому вечеру. И ты не сетуй на меня за то, что я утаила от тебя — должна была сказать и не сказала! Я молчала, когда ты читал автографы, любовался ими, повторял отдельные слова. Ты можешь, описывая отцовскую эпопею, оставить нашу фамилию. Я буду только рада. Собственно, без нашей настоящей фамилии вряд ли что-нибудь получится. А я очень хочу помочь тебе и чтобы что-нибудь да получилось. Очень хочу! Очень! Очень!
Она зарыдала, и связь оборвалась. Потом, позднее, через много лет, я решил, что и здесь она проявила себя как дочь инженера ТЭМЗа Сафронова, бывшего лагерника и неудачливого драматурга и прозаика. Она, быть может, тоже искала продолжения жизни на страницах другой — моей — книги. Ни отца Жени, ни мою чудесную подругу в душе я никогда ни в чем не упрекал. Они любили литературу, как дай Бог каждому ее любить!
История Сафроновых в романе здесь заканчивается, но роман — нет! Жизнь потребовала продолжения, в котором тому, что произошло в северных Афинах, нет места.