Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Последние — предсмертные — стихи Эренбурга, в отличие от поэзии 20-х годов, отличаются исключительной исповедальностью — качеством, вообще редко встречающимся в мировой литературе, а в советской — и подавно. Его мемуарам исповедальность как принцип не присуща, хотя, казалось бы, жанр настоятельно этого требовал. Даже ее легкий привкус порой отсутствует в десятках глав многостраничного и иногда пустопорожнего сочинения, где подлинные и важные переживания тонут в море газетной болтовни. Чего стоят утомительные и малоинтересные описания зарубежных поездок и встреч с коллегами по борьбе за мир! Здесь Эренбург показал себя как плохой политик. Он просмотрел политический вектор развития страны, не сумел
Стихи — иное дело. В них душа настежь распахнулась. В них — итог, свидетельствующий, что он никогда не являлся ни хорошим политиком, ни дурным политиканом, а, как пронзительно заметила Анна Андреевна Ахматова, оставался «всегда поэтом».
Американский историк Уолтер Лакер — один из серьезных исследователей русско-германских отношений — писал: «Когда они (русские люди) узнали об убийствах и разрушениях на оккупированных территориях, волна негодования, превратившегося в ненависть, прокатилась по всей стране. Эренбург — вероятно, самый читаемый автор того времени — писал, что эта война не похожа на предыдущие. Впервые русские сталкиваются не с человеческими существами, а со злобными низкими тварями, дикарями, вооруженными по последнему слову современной техники…»
Эту технику, кстати, совершенствовали с прямого разрешения руководства Советского Союза, на нашей территории, используя танковые полигоны и военные аэродромы. Фашистский меч ковался в СССР. Так хорошим ли политиком был Сталин или все-таки удачливым политиканом?
Вторгнувшиеся в Россию нацисты «возвели убийство детей на уровень политической философии, — продолжает Уолтер Лакер. — Алексей Толстой писал: „Убей зверя — это твой священный долг!“ Жесткая антигерманская пропаганда прекратилась за несколько месяцев до конца войны».
Крайне любопытно, что Уолтер Лакер полагает, что Эренбург в последний период вел себя более сдержанно, чем Алексей Толстой и другие литераторы. Между тем вождь выбрал — по понятной причине — именно Эренбурга для атаки, которую и провел Георгий Александров на страницах «Правды». Вот еще один яркий и убедительный пример сталинского политиканства. Еврейство Эренбурга казалось вождю вполне достаточным объяснением, которое русский народ встретит с должным пониманием. Но и здесь он промазал. Люди, и особенно фронтовики, восприняли нападки на Эренбурга холодно.
Несомненно, что Эренбург был не просто самым читаемым автором. К нему стекалась огромная фронтовая корреспонденция. Обращались рядовые бойцы и командиры, писали обыкновенные люди из глубин России и освобожденных городов и сел. Среди корреспондентов Эренбурга было меньше всего евреев. Они не превышали естественный процент военнослужащих и жителей, да и тематика писем не сосредотачивалась исключительно на геноциде еврейского населения. Люди делились с Эренбургом и возникшими проблемами, и горькими воспоминаниями, и надеждами на будущее. Они интересовались мнением Эренбурга о различных событиях, подсказывали сюжеты выступлений в печати, приглашали посетить места боев, увидеть разрушенные до основания целые районы, еще недавно цветущие. Эренбург больше остальных фронтовых корреспондентов пользовался доверием окопников. Кто ежесекундно рисковал жизнью, кто умирал на передовой, безоговорочно соглашался с точкой зрения Эренбурга и потом — позднее — не считал его человеконенавистником, невзирая на намеки сталинского философа Александрова. Я слышал от одного знаменитого писателя-фронтовика, и слышал не раз:
— Войну выиграл не Сталин, а русский солдат и Эренбург. Что касается Эренбурга, это, конечно, сильное преувеличение. Войну выиграли бы и без Эренбурга, но его вклад в разгром фашизма и нацизма невозможно переоценить и трудно вообще взвесить на
Во время войны Эренбург, используя международную репутацию, мог уехать корреспондентом в Америку или Англию, чтобы переждать вдали тяжелые времена. В Америке он тоже сумел бы принести пользу родине, но предпочел до конца оставаться верным земле, его породившей.
В первые дни войны Эренбург, по словам Давида Ортенберга, явился в «Красную звезду» с пишущей машинкой и начал борьбу — непрекращающийся марафон: без отдыха, выходных и бюллетеней по нетрудоспособности. Фронт наладил с ним обратную связь. Валом хлынули солдатские треугольники. Между тем образовался еще один вид почтовых отправлений, которые приходили на адрес Эренбурга. Они состояли из захваченных немецких документов. Никто в мире не прочел столько исповедей вражеских солдат и офицеров — живых и мертвых, — сколько прочел Эренбург. Он познал их изнутри, когда они оставались наедине с собой, женами, друзьями, любовницами, родителями, коллегами по работе или учебе. Колоссальный по объему, уникальный по генетическому происхождению и поразительный по содержанию материал позволил сформировать глубоко обоснованную нравственную позицию, позицию ответственную и непоколебимую. Ненависть, как одни утверждают, которую разжигал Эренбург, оказывалась единственным путем к победе, единственной возможностью не утратить способность любить. Он и потом не стыдился тяжелого чувства ненависти и не объяснял его требованиями момента.
Он действительно испытал благородную всепоглощающую ненависть к гитлеровской Германии, к фашизму, к расизму, ко всему тому, что противостояло родине и народу. Вот почему сегодня одинаково смешны и рассуждения советского поэта — жителя Оклахомы о том, что Эренбург преподал отличный пример «выживания» при сталинском режиме, и неуклюжие зловонные намеки нынешних националистов на то, что он вместе с Василием Гроссманом участвовал в неком заговоре, направленном против интересов русского народа, кульминация которого приходится на период войны.
Человеческое сознание устроено так, что оно, независимо от желания, по многу раз воспроизводит пережитое, оснащая подробностями, которые ускользнули от внимания в первый момент. Иногда эта кинолента протягивается через мозг всю жизнь, и какой-то особо характерный штрих возникает почему-то спустя несколько десятков лет. Нечто подобное я ощутил на скамейке напротив университета, и нечто подобное я чувствую и сейчас. Тогда я забыл об ударившем меня взгляде Шагала. Сегодня передо мной, как живые, черные пронзительные шагаловские глаза.
Я вижу себя в эренбурговской столовой. Автопортрет Марка Шагала, укрепленный на мольберте, по-прежнему встречает званых и незваных пришельцев. Винных бутылок, с цветными иностранными этикетками, на крышке деревянного небольшого бара прибавилось у небожителя, а размеры многих увеличились, и появились сосуды причудливой формы — вздутые, как бочонки, изогнутые, будто в характерном танце, удлиненные, похожие одновременно на готические соборы и фигуру Дон Кихота. И сегодня, прикрывая веки, я вижу этот необычайный для тогдашней московской жизни бар. Хозяин квартиры тщательно следил за его пополнением. Бар, вероятно, служил предметом гордости.