Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев
Шрифт:
В исторической литературе установилось другое представление о взаимных отношениях Меншикова и Шереметева: первый изображается гонителем последнего. Приведенные письма это опровергают. В их отношениях, правда, был момент разрыва в самый острый период войны (1707–1708 годы), когда они столкнулись на почве руководства военными действиями. К этому периоду относится разговор Шереметева с польской княгиней Дольской, в котором он будто бы жаловался на Меншикова и на который ссылался С. М. Соловьев{500}. Однако добавим, что разговор этот, если даже считать его достоверным, происходил в доме Мазепы, невзлюбившего Меншикова по личному мотиву. В бесспорных документах нет никаких указаний ни на неприятности, будто бы чинимые Шереметеву светлейшим князем, ни вообще на враждебные чувства к нему. Скорее наоборот: неприязненное чувство можно подозревать у Бориса Петровича к Даниловичу. Вот как писал он о своем «крепчайшем благодетеле» Ф. А. Головину в 1705 году: «Александр Данилович был у меня в Витепску, и, по-видимому,
Родовитому боярину, конечно, было естественно подозревать в недоброжелательном отношении к себе поднявшегося из низов «выскочку». Однако этого же боярина фамильная гордость не удерживала от того, чтобы стать открыто в отношения полного равенства с выскочкой, называя его «братом» и другими соответствующими эпитетами и более того: постоянно просить его в течение долгих лет то об одной, то о другой «милости» у царя. Казалось бы, совсем еще недавно немыслим был подобный случай в боярской среде «первейших» фамилий. Между тем никаких следов сознания унизительности такого положения у Бориса Петровича мы не находим. И то же самое можно сказать относительно других представителей знати: они и чувствовали себя, и вели себя по отношению к Меншикову так же, как Шереметев: для всех них он — брат, патрон, благодетель, хотя для большинства, если не для всех, только на бумаге.
Как понять все это? Конечно, Меншиков был любимец царя, а любимец самодержца может сделать многое: и навредить, и облагодетельствовать. Но любимцев осаждают лестью и угодливостью, идут к ним в переднюю. Здесь же видим другое отношение: признание полной равноправности «светлейшего» и его государственного значения.
Плотно приставшее к Меншикову звание фаворита в такой же мере, как и его ненасытное корыстолюбие, мешают историку представить в настоящих размерах его государственную роль. У самого Петра преимущественными названиями для него были: «камарат» и «Herzenkind» [15] , и эти слова, оба взятые, лучше всего дают понять, чем в действительности был Меншиков.
15
Дитя сердца (нем.).
Он пришел к Петру, не имея за собой никаких традиций, можно сказать, никакого прошлого — ни социального, ни культурного, с одной только исключительной по степени и разнообразию восприимчивостью и потому оказался способным целиком, без всяких оговорок и задних мыслей, входить в интересы и намерения Петра. Он мог не только быстро и верно схватывать мысли Петра, но и угадывать их, а в то же время благодаря талантливости и энергии ума и осуществить их с такой точностью, как никто другой. Таким образом, в практической жизни он являлся в собственном смысле alter ego Петра при концентрации реальной государственной власти в руках Петра, замещая его во всяких делах и отношениях и пользуясь долгое время его неограниченным доверием. Это делегирование власти случайному человеку, стоявшему вне системы родовых отношений, сообщало наряду с другими моментами самому самодержавию демократический отпечаток, а с другой стороны, оно поднимало Меншикова на недоступную для подданного высоту. В блеске этой, по выражению Шереметева, «полной мочи» Меншикова в настоящем совершенно исчезала его скромная генеалогия, чему помогал еще и блеск княжеской короны, которой увенчал его голову ревностный хранитель аристократических традиций в Европе австрийский двор. При таких условиях Борис Петрович мог быть вполне спокоен за свою фамильную честь, когда отдавал себя под защиту его «братской любви» и пользовался его представительством в своих трудных отношениях с Петром. Со своей стороны, дальновидный Данилович, окруженный со всех сторон врагами и не имевший, кроме Петра, другой заручки в правящей среде, охотно шел навстречу виднейшему представителю знати, имея в виду, наверное, будущее.
Так выработалась своеобразная фикция братства, прикрывавшая житейские расчеты обеих сторон и оставлявшая в неприкосновенности их идеологические позиции.
Менее сложны и более ясны были отношения Бориса Петровича к остальным названным лицам. С Ф. А. Головиным связывало его, как мы знаем, родство; оба они, сверх того, принадлежали к одному слою московской знати. Головин был при Петре «первым министром», выделяясь среди сотрудников Петра умом и деловитостью. Граф Головин, писал о нем Витворт, «…пользуется репутацией самого рассудительного и самого опытного из государственных людей государства Московского». А в другом месте он добавлял, что Головин «считается самым честным и самым смышленым человеком во всей России»{502}.
Головин не раз оказывал услуги Шереметеву, пользуясь знанием характера и привычек Петра. Обыкновенно он разъяснял, как надо в том или ином случае поступать, «чтоб… его валичества не раздражить…»{504}. Но Головин, по-видимому, неохотно выходил из пределов консультации с тем, чтобы оказать непосредственное воздействие на Петра в пользу Шереметева. Он уклонился от того, чтобы довести до царя известную уже нам жалобу Шереметева на сержанта Щепотьева, вероятно, потому, что жалоба эта затрагивала отношение царя к фельдмаршалу. Письма Головина к Шереметеву отличаются скорее корректностью, чем любезностью, а его напоминание Шереметеву об уплате денег за взятую тем кровать, факт тоже нам уже известный, представляется и вовсе неожиданным. Видимо, между ними нет близости, какую можно было бы предполагать по их социальным признакам и по родству, и при объяснении этого трудно удержаться от мысли, что здесь сказалось различие культурной и политической ориентации. В отношениях с Головиным этот момент не мог не играть роли, как вполне могло быть в отношениях с Меншиковым.
Другие стороны в отношении Шереметева к Петру I вскрывает его дружба с Апраксиным и Кикиным.
Ф. М. Апраксин, генерал-адмирал и граф, был одним из преданнейших Петру людей и очень близок к нему. Человек несильного ума, но широкого добродушия, неблестящий, но полезный, всегда готовый компаньон по части служения Бахусу и на редкость радушный хозяин, он счастливо и без труда избегал в своих отношениях к Петру тех острых моментов, на которые, как на подводные камни, натыкались люди с большей инициативой и притязательностью. Сам Петр не считал его энтузиастом нового порядка, но знал, что из преданности к нему Апраксин всегда будет «верным слугой». В одном только пункте он проявлял неуступчивость: генерал-адмирал крепко хранил дворянские традиции и во имя их иногда протестовал против отдельных распоряжений царя. Известен случай, когда Апраксин в знак протеста против приказа Петра, заставившего однажды дворянских недорослей бить сваи на Мойке в наказание за уклонение от службы, сам стал рядом с ними на эту работу, сняв адмиральский мундир, и тем заставил Петра приказ отменить.
Для Шереметева из всей «компании» Апраксин был наиболее близким человеком; к нему он мог подойти с полной откровенностью. Их деловые в основном своем содержании письма в довольно частых отступлениях и постскриптумах хранят живые следы искреннего чувства. Живя под Москвой, Шереметев умолял Апраксина приехать к нему и нашел даже особый, близкий обоим религиозный мотив в подкрепление своей просьбы: по дороге в селе Деденово (Дмитровского уезда) находится «чудотворная Богоматерь», принесенная из Влахерна, — значит, Федор Матвеевич мог бы «и святому месту поклониться, и нас своим приездом повеселить, и фамилию мою порадовать…». А если уж тому нельзя, он сам выедет навстречу: «Ежели изволишь отлагать за дальностию пути, изволь мне назначить место на полдороге, я туда с охотою прибуду вас видеть неотлагательно…»{505}.
В письмах чувствуется, однако, фактическое неравенство корреспондентов. Сколько можно судить по высказываниям одной стороны, инициатива в изъявлении дружеских чувств идет по преимуществу от Шереметева. Апраксин же как будто больше отвечает на них, проявляет к нему, по выражению Бориса Петровича, «благоснисходительную и милостивую склонность»{506}. Под конец жизни Апраксин начинает писать и совсем редко, может быть, не без влияния дела царевича. Фельдмаршал чувствует себя покинутым, и это крайне огорчает его: «К болезни моей смертной, — пишет он генерал-адмиралу, — и печаль меня снедает, что вы, государь мой, присный друг и благодетель и брат, оставили и не упомянитеся меня писанием братским христианским присетить в такой болезни, братскою любовью и писанием попользовать»{507}. Неизвестно, успел ли он получить ответ на это свое последнее письмо.
Апраксин также, без сомнения, не раз помогал Шереметеву в его затруднениях. Особое значение имела, по-видимому, его услуга в деле по доносу полковника Рожнова. Но едва ли не важнее была для Шереметева психологическая сторона этих отношений — возможность высказать без опасений свои огорчения и обиду перед сочувствовавшим человеком. Этой же потребности, если не сразу, то с течением времени, служила, вероятно, и дружба фельдмаршала с А. В. Кикиным.
Человек острого ума и большой энергии, А. В. Кикин долго пользовался полным доверием Петра I. Вначале бомбардир «потешного полка» и любимый денщик царя, он в 1697 году был в составе «Великого посольства» и вместе с Петром учился кораблестроению на голландских верфях. Но и потом Александр Васильевич не раз бывал за границей, так что мог хорошо ориентироваться в европейских отношениях. Кикин был назначен Петром первым начальником Петербургского адмиралтейства; вместе с тем он был интендантом флота. Кроме того, царь, высоко ценя его деловитость и ум, нередко давал «дедушке», как обычно он называл Кикина, разные поручения поличным делам.