Гангстеры
Шрифт:
Конни стоял посреди этого храма и нес какую-то чушь о том, что даже Кастро уже завязал, пока, наконец, не очнулся и не отправился прочь — а может быть, кто-то из сотрудников ему помог.
Примерно то же повторилось в бассейне, старой добротной купальне, основательно отремонтированной и обновленной с целью соответствия современным требованиям комфорта, моционно-рекреационных возможностей и тому подобного. Конни и там бывал не раз с отцом, в детстве. Стоя у входа, он узнал статную массажистку, которая ожидала нового клиента — возможно, директора одной из тех компаний, что управляют пенсионными сбережениями и назначают себе такие бонусы, что этой женщине, когда она состарится и больше уже не сможет разминать его дурную плоть, не достанется ничего.
И книжный тоже стал больше, внутри обустроили кафе и маленькую сцену, на которой «интересные люди» могли выступать перед людьми «заинтересованными», рассказывая о своих новых произведениях. В какой-то момент Конни обнаружил себя в числе «заинтересованных», столпившихся у сцены, на которой один из наиболее видных писателей страны отвечал на вопросы читателя, явно имеющего представление о его творчестве.
— Меня охватил ужас, — сказал Конни. — Я почувствовал, что еще секунда, и я вскочу на сцену и вцеплюсь в бороду этому человеку. Я будто увидел насквозь то, что он говорит, и понял, что все это дерьмо, одно дерьмо, и за это дерьмо его уважают и даже любят. Это меня и взбесило…
Я не знал, кто рисковал стать жертвой Конни, но спросил:
— Можешь объяснить точнее?
Конни задумался.
— Этот человек был таким, каким можно стать, только если очень сильно этого захочешь… Это результат волевого усилия, напряжения…
Он описал облик: вздернутые брови, запрокинутая голова и приоткрытые нежные губы, то растянутые в доброй улыбке, то принимающие более привычное выражение беспокойства, которое «просто не может быть естественным проявлением». Это представление продолжалось так долго, что сам автор и, к сожалению, публика поверили в образ человека, который воспринимал мир с постоянным удивлением, любопытством, поелику сам явился из другого мира, благо такое впечатление производили и его книги. Многие слушатели свидетельствовали об этом, держа наготове куцые, но оттого не менее сочные байки, полные почти соломоновой мудрости. Повседневные наблюдения этот пророк снабжал эпитетом «своеобразные», при этом говорящие имели в виду, что автор, продолжающий традицию устного рассказа, — редкая птица в нашей культуре, столь же редкая, как и понятия «честность», «ручной труд» и «терпение». Этому человеку удалось своими произведениями создать собственный образ маргинала в гуще событий — он был совершенно уникален, он был чудаком, абсолютно изолированным ото всех и вся, то есть не был замечен в компрометирующих связях, но в то же время постоянно выполнял особо важные поручения. Однако Конни не мог отказать писателю в некотором мастерстве, ибо тот с придыханием провозглашал свои горькие истины, никого не осуждая, никого и ничего не критикуя. Он довольствовался тем, что снабжал любой феномен эпитетом «своеобразный», изображая его как нелепую часть современности. Он даже не утверждал собственной правоты, так как вдобавок ко всему был скромен.
— Мой кебаб взлетел и приземлился прямо перед сценой, — рассказывал Конни, — оросив коричневые писательские ботинки из грубой кожи соусом. Да, ботинки были коричневые, хотя часы показывали далеко за шесть…
Конни бросился обратно, домой, в контору. Он, можно сказать, вырос в тех кварталах, везде встречал друзей и знакомых и был убежден, что пользуется доверием в кругах предпринимателей. Теперь же он меньше чем за час нажил себе врагов — от охранника до населения сигарной пещеры.
— Я изрядно опозорился, — признавал он. — Дело мое тухлое. Я не смогу ничего им объяснить… даже… даже сославшись на ужасное происшествие. Это не извинение. Даже это меня не извинит.
Теперь у Конни был усталый вид. Заглянув в конвертик, я увидел, что белых таблеток осталось всего две плюс большая синяя. Наступало время
Оркестр в галерее выжал парадный марш и, вероятно, остановился у сцены, ожидая мэра, который должен был перерезать сине-желтую ленту большими позолоченными ножницами, уже мелькавшими в руках у одного из организаторов. Марш закончился, воцарилась тишина, особенная тишина. Я подошел к окну, открыл его и выглянул наружу. Если бы я решился протиснуться мимо наштукатуренных валькирий, то смог бы мельком увидеть шелковую ленту в тот момент, когда она, разрезанная надвое, скользнула на пол и открыла вход на красную дорожку для мэра. Народ стоял вдоль стен и на свободном месте у сцены, камеры слепили вспышками, местная телекомпания снимала все на камеру. Мэра, чье появление сопровождалось звуком фанфар, окружали охранники. Расслышать, что она говорит, было трудно: звук рикошетом отскакивал от стен, но я понял, что мэр расхваливает государственные и коммунальные инстанции, которые совместно с коммерческими банками и промышленниками реализовали этот уникальный проект, изначально грандиозный, но, к сожалению, иссякший где-то между четвертым и пятым этажом. Кроме того, мэр назвала несколько имен, которые предстояло высечь на мемориальной доске. Речь ее была образцово короткой, и вскоре в галерее раздалось четырехкратное «ура», звук фанфар и снова беспечная музыка.
Когда в конторе Конни, наконец, зазвонил телефон, ситуация была на грани. Конни окончательно выбился из сил, телефонная трубка в его руке весила тонну. Когда он взял ее, я встал, готовый к чему угодно, какое бы сообщение он ни услышал.
То, что он услышал, оказалось не худшим из возможных вариантов — может быть, вторым с конца. «Вот как… ясно… да… жаль…» Его дочь не нашли, ни живой, ни мертвой.
— И что… что мне делать? — спросил Конни пустым, словно сухим голосом, вероятно, получив совет не терять надежды.
— Хорошо. Спасибо, — ответил Конни и застыл с телефонной трубкой в руке, глядя в стол. Положив трубку на стол, он поднял голову и молча посмотрел на меня — все, что нужно было понять, я понимал без слов. — Они все еще ищут.
Значит, визит Посланника к Роджеру Брауну не дал результата. Вполне возможно, что Посланника отправили к Брауну напрасно, что последний теперь сидел и трясся, совершенно уничтоженный, как и Стене Форман, хоть и не имел отношения к делу. По крайней мере, к этому делу. К другим делам он отношение имел, и, вероятно, Посланник воспользовался случаем разобраться с Форманом раз и навсегда. Теоретически это было возможно, а больше я ничего не успел подумать. Конни я об этом говорить не стал — дальнейшие размышления могли окончательно подкосить его. Механизм, пожирающий людей, был запущен, а на кнопку нажал Конни.
Он застыл у письменного стола. Маниакальный поток речи иссяк и не думал возобновляться. Мысль, наверняка, работала предельно интенсивно, но никуда не вела, Конни не мог выдать ни единой гипотезы или предположения и лишь повторял:
— С чего-то ведь они должны начинать…
— Позвони жене, — посоветовал я.
Так он и сделал — позвонил жене и рассказал ту малость, которую успел узнать. Какое-то время он молчал: вероятно, на том конце провода раздавался плач. Потом Конни произнес: «Ладно, хорошо, приходи…» — она хотела поговорить.
— Надо позвонить Густаву, — сказал я.
— Позвони, — ответил Конни и уступил мне место за столом. Густав ждал дома. Я сообщил ему, что Камиллу разыскивали и не нашли, что это хорошо и означает лишь, что надо продолжать ждать. Ее ищут круглые сутки.
— Ты что-то скрываешь? — спросил Густав.
— Кое-что, — ответил я, — но ничего важного.
— Точно?
— Абсолютно.
Густав понял, что на этот момент он больше ничего не узнает, и закончил разговор, сказав, что ничего хуже с ним в жизни не происходило. Я ответил, что понимаю его.