Газета День Литературы # 62 (2001 11)
Шрифт:
Итак, от чего хотел освободиться Чехов? Рабом чего он был?
В другом, не менее известном письме Суворину Чехов писал: "Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная".
Получив традиционное воспитание, Чехов считает прогрессом либерализацию семейных отношений — как между "отцами и детьми" (любовь к вежливости не допускает, чтобы кого-нибудь за что-нибудь «драли». Это негуманно), так и между женой и мужем. Именно тогда, в 90-е годы XIX столетия, то, что во все времена называлось прелюбодеянием, развратом, неожиданно
Аркадина. …Наша близость, конечно, не может тебе нравиться, но ты умен, интеллигентен, я имею право требовать от тебя, чтобы ты уважал мою свободу.
Треплев. Я уважаю твою свободу, но и ты позволь мне быть свободным и относиться к этому человеку, как я хочу.
Как восхитительны все эти "имею право", "уважаю свободу" и "как я хочу"! Зритель чувствует себя в Европе! Точнее мог бы чувствовать — но не чувствовал, потому что бдительная, чуждая либерализму цензура Его Величества вычеркнула из цитированной выше комедии «Чайка» обе приведенные фразы. Произведение от этого, несомненно, выиграло, так как пошлость героини становилась чуть менее выпуклой.
Однако прогресс нелегко остановить: фразы давно уже восстановлены; цензура упразднена. Свободный Человек идет во МХАТ им. Чехова смотреть «Чайку» или, сделав свободный выбор, отправляется в находящееся относительно неподалеку казино «Чехов». Новый Свободный Человек Свободного Открытого Общества, правда, едва ли уразумеет суть драматического конфликта «Чайки»: ему, с его свободными нравами, просто невозможно будет объяснить, почему Нина Заречная — подстреленная Чайка. Ведь ей всего 20 или 21 год, у нее впереди блестящая карьера и она, талантливая и красивая, конечно, найдет еще хорошего продюсера, который оценит не только ее игру, но саму Нину. Самоубийство Треплева как-то еще объяснимо: переутомился, сдали нервы. Но опять же непонятно: почему он, становящийся знаменитым, отказался от успешной карьеры писателя?
Прогресс позволял Чехову вести достаточно свободную жизнь, не задумываясь особенно о семье и детях. Мечты о настоящей семейной жизни и о потомстве стали возникать у него лишь незадолго до смерти, однако, как сказали бы сейчас, «культурный» брак с Книппер, в котором супруги большую часть года не виделись, не способствовал осуществлению мечты.
Для Чехова чрезвычайно важны покой, удобства, комфорт: "расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса". Процесс «освобождения» человека виделся Чехову непременно в повышении его культурного уровня — и внутренней культуры, и условий существования. «Освободиться», по Чехову, значит прежде всего освободиться от некультурности.
"Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие…". Остроумие, наверное, со времен Салтыкова-Щедрина стало неотъемлемой чертой русской интеллигенции — и либеральной, и революционной. Юмор, как известно, ценил В. И. Ленин. Сталин любил пошутить. Консервативная публика всегда была подозрительна к юмору — и недаром: смех расшатывал государственные устои не менее, чем бомбы, метаемые в правительство. Юмор всегда либо либерален, либо демократичен. Аристократия во все времена ставила выше серьезные жанры: трагедию, эпическую поэму. «Поэтика» Буало, декларирующая строгую иерархию жанров, есть не что иное, как литературный Версаль, присяга на верность Людовику XIV. Когда же аристократия вместе с Вольтером начинает посмеиваться надо всем, включая Монарха и Святую Церковь — жди Революцию с пятьюстами тысячами отрубленных голов и Романтизм с его иронией, переворачивающей все иерархии. Перед революционными силами в России в начале XX века стояла задача любой ценой дискредитировать
Смех, как известно, — признак свободного человека. Точнее, смех освобождает. Остроумие позволяло Чехову освобождаться от того, чего он сильнее всего боялся (не боясь, по его признанию, вообще ничего — "даже смерти и слепоты") — от шаблонов. Следует признать: то, что Чехов принимал за «шаблоны», было на самом деле чертами традиционного общества, чертами классической эпохи. Эти черты в либеральном чеховском сознании обессмыслились, превратились в «осколки».
"Осколочность" — черта либерального мира. Ничто не связывает фрагменты в целое. Нет направляющего слова, идеи.
Чехов, с малолетства стремившийся отделиться, отойти от традиций, норм, обычаев, среды, стремившийся к предельной личностности, индивидуализму во всем, неизбежно приходил к невозможности высказывания, любое искреннее высказывание казалось ему цитатой, сказанной кем-то, любой поступок казался повторением кого-то. Он отталкивался от традиционных отношений, эстетически завершая их, превращая их в штамп, или шаблон, если говорить его языком (в его письмах, например, встречается выражение "шаблонная любовь"), "выдавливать из себя по каплям раба" — значит у Чехова как раз освобождаться от традиции — от «чинопочитания», от "целования поповских рук", от "сознания своего ничтожества". Чехов искал "новую правду" по ту сторону традиционных отношений.
"Дама с собачкой", один из самых светлых и чистых рассказов Чехова, воспевает адюльтер. Лишь измена, разрастающаяся до настоящего чувства, кажется Чехову выходом. Выходом откуда и куда? Выходом для живого мыслящего человека из жизни ложной, сковывающей, косной — к свободной, "новой, прекрасной жизни". Причем «освобождение», которое переживают герои чеховского рассказа, в контексте эпохи (Анна Сергеевна и Гуров — современники Блаватской и Гурджиева) может прочитаться как «пробуждение», "освобождение от ложного я". Когда Гуров провожает Анну Сергеевну в С., он чувствует, "как будто только что проснулся", а о его жизни в Москве Гурджиев непременно сказал бы: «спит» — жизнь эта и описана как сон. Развивается толстовская (а на самом деле оккультно-теософская) тема в рассуждении Гурова о ложной «оболочке», "в которую он прятался, чтобы скрыть правду".
Чехов не знал Востока, но, по его собственному признанию, болел 6–7 лет учением Толстого. Толстой, до сих пор почитаемый в Индии как махатма, конечно же, учил освобождению от «догм» и особенно от "ложного я", но при этом писал "Анну Каренину" и "Крейцерову сонату". Даже этот разрушитель традиции, справедливо анафематствованный еретик и сектант (но притом все же мудрец и гений) показал измену как беззаконие, неизбежно приводящее к трагедии, и самим названием повести «Дьявол», со свойственным ему опрощением обозначил то лицо, которое всегда скрыто за супружеской неверностью.
Тем не менее реальность вне адюльтера — законный брак, семья, дети — остается для Чехова закрытой темой. Это «скучно», это уже было, это семейство Туркиных. Формы омертвели, точнее, кажутся Чехову мертвыми ("оболочка", «футляр», "серый забор с гвоздями"). Увидеть их изнутри, их правду Чехов не может, так как для него, принимающего либеральный порядок в принципе, измена мужу — что угодно, но только не грех, не прелюбодеяние, не зло. Изменить старому мужу или глупой жене даже нужно — здесь у Чехова в нравственном отношении, несомненно, выходит «прогресс» против развратного, но совестливого старика с его вызывающим сострадание Карениным.